реплику скорее как некий укол, а уже через год я был бы непорядочно счастлив, если бы Ю. полюбила кого-то еще и выгнала бы меня вон (а лучше уехала бы к нему куда-нибудь в Москву и оставила меня жить в ее пушкинской квартире в благодарность за все, что мы отсмотрели с моей подачи), потому что не знал, как еще разомкнуть эту цепь, не рискуя; но она была слишком завязана на мне, и ждала, и ждала, чтобы я сделал что-то большое; словом, этот сценарий никак не мог воплотиться, но теперь, когда вы с ней почти одинаково далеки от меня, я могу, цепляясь за те сказанные мне в утешение слова, представлять себе, что все разрешилось тогда лучшим из способов: вы сошлись еще в ноль шестом (ноль пятый пусть все же пребудет моим), и я оставил вас в покое после недолгого объяснения (все понятно и так), просто исчез, отменив даже поздравления с вашими днями рождений и сам не веря в свое благородство; ты бы никогда не оскорбил ее и не тронул, а она бы не отпустила тебя в гребаный Лакинск (или, если бы ты все же уехал, развернула бы тебя где-нибудь в Киржаче надрывными сообщениями: она никогда не жалела денег на смс). Я неумолимо вижу вас вместе счастливыми, хотя понимаю умом, что с тем, как легко ты всем нравился, Ю. было бы сложно свыкнуться; и я тут же спохватываюсь о другом: в той неразгаданной девочке из поминального зала тоже отчасти читалась Ю.: все эти сжатые движения человека, которого крепко продуло, короткие мотания головой в ответ на обращения официантов: не знаю, почему я до сих пор не могу допустить, что это было подлинной страшной скорбью, связавшей ей все тело: только ли потому, что сам я вполне мог шевелиться, а вечером того дня смотрел матч с Англией и схватился обеими руками за лицо, когда мы забили второй? После игры я вышел постоять на балкон и долго слушал, как где-то возле казарм торжествуют, вывалив во двор, невидимые и ненужные люди: в те дни я удержался от каких-либо идиотских клятв, но голая ненависть к тем, кто остался в живых, накрывавшая меня тогда в поездах и инязовских коридорах, хоть и не возвращается теперь прямо (я постарел), все еще видится мне легитимной в тогдашнем изводе: в конце концов, она не ранила никого, кроме того, в ком жила: на самом деле я и не хотел, чтобы кто-то из них или все они сейчас же отправились вслед за тобой: меня бесило, что я оказался оставлен с теми, без кого я мог обойтись: в них не было никакого смысла, кроме самого гуманитарного; я не знал, что мне делать с этими людьми, а их это не волновало, они продолжались, и никто из них не стоил одного пятна нейродермита у тебя на локте. Я все так же, как и до того, заглядывал в словари на их КПК, играл с ними в футбол недалеко от туберкулезной больницы и пожимал всем им руки не походя, а с непременным кивком, так что вряд ли бы кто-то сказал, что от меня тогда чем-нибудь веяло (это точно была не та жуткая вежливость Ю., от которой хотелось спуститься на улицу и вызвать такси); но как еще я должен был себя вести: ты и сам никого не удавил бы, окажись ты на моем месте (а я на твоем); даже Ю. никого не убила, когда я исчез (хотя этого я тоже не могу знать наверняка): летом после того, как я убыл из пушкинской квартиры, она раз написала, что учится стрелять и скоро приедет вальнуть нас с К.: сейчас это очень смешно, но тогда я скорее занервничал: за то время, что мы прожили вместе, она смогла уверить меня, что в ней достаточно безумия для такого прыжка; кого я все-таки меньше хочу встретить во дворе, спускаясь ночью с собакой: ее или тебя? И с чего я вообще взял, что смогу узнать вас обоих столько лет спустя: когда какой-то сложной волной ко мне выбрасывает недавние фотографии тех самых однокурсников, я не сразу понимаю, кто эти люди.
То, что после тебя я ни с кем, кроме К., так не сросся, можно было бы выставить (перед кем? и к чему?) как свидетельство верности, но я всегда думал о верности как о чем-то занимающем некий ясный объем: это место, которое не должно опустеть и где не должно больше никого оказаться; внутри же меня ничего подобного не было и по-прежнему нет: там, внутри, кажется, способна жить только нехватка: плоский голый лист бумаги, невыносимо натянутый; верность есть выбор, а нехватка сама выбирает: она просто досталась мне, как достается болезнь или подкинутая ментами шмаль; говоря совсем коротко, я знал, что никто не может ее отменить. Все они были в первую очередь слишком грубы (и этот недостаток, вполне терпимый…), чего более чем хватало, чтобы не воспринимать их всерьез; полагаю, они точно так же не воспринимали всерьез меня. В черепичной Женеве (спасибо тебе, чужой город, построенный неизвестными людьми) мне было прекрасно от всех далеко, и вплоть до самого отлета я отказывался признавать, что мне придется покинуть это место. В самом конце ноября, когда дни потемнели и улицы облепил мокрый снег, я выбирал для своих небольшие cadeaux в пустых полуденных магазинах и слышал, как тихо оползает укрывавшая меня насыпь, за которой вырастает обратно пепельная Москва с ненужными мне людьми; хватаясь за последнее, я за два или три дня до самолета поехал в Берн, где еще не успел побывать, и там поднялся на стометровую колокольню собора, заранее зная, что вид будет плох: так и вышло: под сырым металлическим солнцем зимы горбатые бернские Альпы казались покрытыми обыкновенной плодовой гнилью: черной на склонах и мертво светящейся белой поверху; косое свечение это резало глаза и остальное лицо, и я глядел туда, все более ожесточаясь, потому что мне было нужно именно это: почувствовать себя здесь более лишним и чужим, чем там, куда мне предстоит вернуться. За две недели до Берна мне будто бы помогла с этим тонкая черная кошка из Беллинцоны, кантон Тичино: она долго ласкалась ко мне возле ближнего castello, уже поздним вечером, а потом без заметных причин огрела когтями по руке и тотчас провалилась во тьму; это было обидно, и я пришел в хостел растерянным: в Тичино я ощущал себя именно что безъязыким (дальше grazie и