для нашего домашнего хозяйства; в частности, для возбуждения похоти приобрел разные интимные предметы первой жизненной необходимости. Я завалил Веру подарками, чтобы сильнее укрепить ее, не побоюсь этого слова, веру. Несмотря на ее бурные протесты, я накупил целое приданое. Единственный раз в жизни я был расточителен. Денег не хватало. Большую сумму я получил переводом. Целый день, как маньяк, я копался в камчатой ткани, в полотне, шелках, кружевах, в кучах нежноцве́тных дамских чулок. Какой неописуемый соблазн для меня: в Вере таял лед еврейской интеллигентности и выступала наружу восторженная самочка во всей своей милой непосредственности и присущей женщине безоглядной преданности мужчине. Я не вижу ее, высокий суд, но чувствую, как мы идем по улице, взявшись за руки и сцепив пальцы. О, эти хрупкие пальцы, я сжимаю их! Как я ощущаю мелодию шагов в такт рядом с собой! Ничего прекраснее я не испытывал в жизни, чем эти рука в руке и шаг в шаг. Но, переживая это, с глубоким ужасом наслаждался я насильственной смертью, которую уготовил нашему единению. Потом мы расстались. Для Веры это было радостное прощание: после короткой разлуки я собирался взять ее к себе навсегда. Я не вижу ее лица за вагонным окном. Наверное, она улыбалась, спокойно и доверчиво. «До свидания, жизнь моя! – сказал я. – Еще две недели, и ты будешь со мной». Но когда я потом сидел один в купе, рухнув в кресло и расслабившись после многих недель напряжения, я предался своего рода наркотическому сну. Я проспал много часов, меня не будили, я пропустил пересадку на большой станции. Проездив так без толку, однажды ночью я оказался в городе под названием Апольда[118]. Я помню его. Я не вижу Веру, но отчетливо вижу наполненный грустью вокзальный ресторан, где мне пришлось дожидаться утра…
Так говорил бы Леонид. Так, связно и наглядно, говорил бы он перед судом – ведь каждый камешек этой мозаики впечатался в его сознание. Любовь и чувство вины оставались, отдалялись только образы и сцены, когда он пытался их поймать. И прежде всего сковывало его представление о внезапно устроенном суде. Погода, это гнетущее безветрие на улицах, самый центр которого, как ему казалось, он проходил, снова и снова расстраивала всякую попытку «классификации». Глухо и смутно ощущал он цепкость своей мысли, и это было приятное чувство. Не лучшее ли время прийти к решению? Разве не утвержден приговор высокого суда, с бюрократическим упорством заседавшего где-то внутри и вне его? «Искупление вины – в заботе о ребенке», – гласила статья первая приговора. И еще строже – статья вторая: «Признание, правда». Но может ли он сказать правду Амелии? Эта правда разрушит его брак. Несмотря на восемнадцать лет совместной жизни, такое существо, как Амелия, не простит ему обман, не смирится с годами длящейся ложью. В эти минуты он зависел от своей жены как никогда. Он стал слабаком. Почему он не разорвал это проклятое письмо?!
Леонид поднял глаза. Он проходил мимо фасада паркового отеля Хитцинга, где жила доктор Вормзер. Балконы, увитые диким виноградом разных оттенков красного цвета, весело приветствовали его. Должно быть, приятно тут жить сейчас, в октябре. Окна выходят на парк дворца Шёнбрунн, справа – на Тиргартен, слева – на так называемый «кавалерский каблук» бывшего императорского замка. Перед входом в отель Леонид остановился. Было часов десять. Конечно, не то время, когда хорошо воспитанный мужчина позволил бы себе навестить почти незнакомую даму… Войти! Объявить о себе! Без долгих размышлений импровизировать!.. Из дверей вышел господин из дирекции и почтительно поздоровался с заведующим отделом министерства. Боже мой, неужели нельзя пройти мимо незамеченным?
Леонид пробежал в парк замка. Его не беспокоило, что сегодня он опаздывает и министр, возможно, о нем уже спрашивал. Аллея между иссеченными барочными стенами тисов извивалась до бесконечности, уходя вдаль в искаженной перспективе. Где-то там, в туманной пустоте, висела Глориетта[119], архитектурное астральное тело, призрак торжественных врат славы, который, не связанный с лишенной чар землей, будто бы открывал путь на благоустроенное небо старого режима. Вокруг, над пылью и пеленками грудных младенцев, пахло увядающими цветами. Мимо Леонида длинными колоннами катились детские коляски. Матери и бонны вели за руки падающих и поднимающихся плачущих трех- и четырехлетних детей. Леонид видел, что в колясках все младенцы похожи друг на друга сжатыми кулачками, выпяченными губами и глубоким детским сном; их легко можно было перепутать.
Сделав сотню шагов, Леонид бухнулся на скамейку. В этот момент сквозь облака струйкой пробились солнечные лучи и обрызгали газон мелкими крапинками света. Пожалуй, он переоценил всю эту историю. Возможно, «молодой человек» Веры – не его сын. Pater semper incertus est[120], по определению римского права. Верификация его сына зависит не только от Веры, но и от него самого. В любом суде можно оспорить его отцовство. Леонид взглянул на своего спящего на скамейке соседа. Какой-то старый господин. Собственно, не старый господин, а просто старик. Потертый котелок и допотопный высокий воротник выдавали одну из жертв эпохи, знававшую лучшие дни, если угодно употребить эту безжалостную фразу. Может, давно потерявший место камердинер. Узловатые руки старика, будто укоряя кого-то, тяжело лежали на его тощих ляжках. Никогда еще Леонид не видел таких спящих, как его сосед. Рот приоткрыт, видна дыра на месте выпавшего зуба, дыхание незаметно. На неухоженном лице глубокие морщины и складки кругами сходились к глазам – точно горные тропы, борозды в известняке, подъездные дороги жизни, засыпанные и заросшие в покинутой стране. Полная неподвижность. Но будто внутрь повернутые глаза образовывали две затененные песочные ямы, в которых все заканчивалось. От смерти этот сон невыгодно отличался тем, что сохранял еще слабые судороги и спазмы страха, неописуемую вялую оборону…
Леонид вскочил и пошел было по аллее. Он сделал лишь несколько шагов, и тут заковылявший за ним старик забормотал:
– Господин барон, покорнейше прошу, уже три дня нечем согреться…
– Сколько вам лет? – осведомился заведующий отделом у этого сновидца, чьи глаза и в бодрствовании казались двумя пустыми сухими ямами.
– Пятьдесят один год, господин граф, – сказал старик жалобно, будто выдавая такой запредельный возраст, в котором, по справедливости, нельзя рассчитывать на поддержку.
Леонид вынул из кармана крупную купюру, подал ее потерпевшему крушение старику и больше не оглядывался.
Пятьдесят один год! Он не ослышался. Он только что встретил своего двойника, брата-близнеца, другую возможность своей жизни, от которой ускользнул лишь на волосок. Пятьдесят лет назад везли по аллеям этого парка двух младенцев – старого засоню