Я думаю, было бы куда лучше. Но в то же время люди живут не так. Живут они иначе, а именно — со дня своего рождения и до самой смерти они поглощают пищу, тысячи фунтов пищи разнообразнейших видов. Хлеб и молоко, мясо и овощи, фрукты и орехи, яйца и сыр, рыбу и дичь, бобы и рис и так далее и тому подобное. Стоило мне только представить себе все это многообразие, как я сразу понял, что еда — воистину великая вещь. В пять-шесть часов раз миллионы людей по всему миру ощущают потребность в очередной порции еды, и они должны ее откуда-нибудь да раздобыть.
— Есть ли на свете столько еды, чтобы на всех хватило?
— Я думаю, есть.
— Значит, дело этим немного облегчается, а?
— Немного, но не вполне, ибо очень небольшое число людей обладает достаточными деньгами, чтобы приобрести на них необходимые продукты питания.
— Мы все еще говорим о пьесе, которую ты собираешься писать?
— Именно о ней. Мы говорим о важнейшей части исходного материала всякой пьесы. То есть о важнейших потребностях каждой человеческой особи. Важнейшая же из важнейших потребностей — еда.
— А которая следующая важнейшая потребность?
— Жилище. Каждому человеку необходимо такое место, где он мог бы преклонить голову и поспать.
— А еще?
— Труд. Человеку, у которого есть уже и еда, и кров, нужен еще и труд. Посредством труда к нему приходит все, что может доставить радость, — жена, дети, время, здоровье, веселое настроение. Первое, чего он должен добиться, это здоровье, которое происходит от сознания, что ты сам заработал свое право на такую-то еду и на такой-то дом. Если человек не трудится, он заболевает.
— Почему?
— Потому что болезнь — от бесполезности. Каждый человек должен быть полезен.
— Почему ты не напишешь пьесу об этом?
— Я бы рад, но это не так уж просто, потому что в театре, прежде чем наставлять людей, нужно развлечь их. Развлекать же и наставлять их одновременно — трудная задача. И нужно быть очень хорошим писателем, чтобы справиться с нею.
— Ты очень хороший писатель, па. Ты это сумеешь.
— Спасибо. Вот что я точно сумею, так это проглотить еще чашку кофе.
Мой отец налил себе еще одну чашку, кажется пятую, и стал пить, а я подумал, что было бы куда лучше, если б мы прекратили все эти рассуждения и отправились бы пошататься по берегу.
Сердце
Мне совсем не понравилось, что отцу моему теперь день и ночь придется ломать себе голову ради того, чтобы заработать деньги. Ничего веселого в такой жизни.
— Па, ты не можешь изобрести машину, пишущую пьесы?
— Видишь ли, Бальзак, например, в какую-то пору завел себе ребят, писавших для него за деньги. Были и еще писатели, платившие другим писателям, чтобы те писали за них, потому что сами они уже добились признания и предпочитали отдыхать, но чтобы у кого-нибудь была машина, за него писавшая, — такого мне не известно.
— Машины умеют делать все что угодно, па. Будь у тебя такая машина, ты бы только подошел к ней, нажал бы кнопку и приказал: «Сделай мне веселую пьесу про людей и про еду». А сам бы ушел куда хочешь, вернулся бы часа через три, и пьеса готова, достань и проверь только, годится она или нет.
— Великолепная машина! Вот бы только изобрести!
— Давай изобретем ее, па.
— И все же я не думаю, чтоб мне захотелось иметь машину, пишущую за меня, даже если бы такие появились на свете.
— Почему? Ведь сколько времени надо потратить, чтоб написать пьесу. Не стоит она того, па.
— Она того стоит. И времени на нее тратится не так уж много. Если за всю свою жизнь писатель напишет одну-единственную хорошую книгу, все равно и тогда ошибка считать, что она отняла слишком много времени — пусть даже писатель этот прожил все девяносто, — потому что хорошая книга остается, а каждый человек, кто бы ни был он, умирает, так уж оно устроено, и ничего не поделаешь, и никто еще не оставлял после себя миру ничего лучше хорошей книги.
— Но почему писатель не может написать пьесу за короткое время? Почему он должен столько раздумывать, и волноваться, и расхаживать по комнате, и пить кофе?
— Потому что писатель — всего только человек, а чтоб создать истинное произведение искусства, ему надо превратиться из человека в ангела.
— В самом деле?
— Да. На какое-то мгновение или на целый ряд мгновений человек должен стать посредником Бога, проводником любви, красоты, правды, высокого строя и смысла и прочих подобных вещей.
— А крылья?
— Крыльев у него нет.
— Были когда-нибудь настоящие ангелы, вроде тех, что на рисунках в Библии?
— Это очень хорошие рисунки, и ангелы, изображенные на них, существуют, но существуют они только в человеческом воображении или в душе.
— А настоящие ангелы? Вне души? Такие бывали?
— Нет. Вне души ангелов не бывает. Это только мы существуем и вне души, и в душе, и кому-то из нас случается на миг превращаться в ангела.
— Ну и что проку?
— Это помогает, — сказал мой отец.
И тут я не выдержал, бросился на него и хорошенько пихнул. Чашка в его руках дрогнула, и кофе выплеснулся через край. Отец поставил чашку на стол и рассмеялся, принимая вызов на бой.
Я здорово прижал отца, потому что я меньше его и проворнее, но вскоре он все-таки высвободился и, не переставая смеяться, сказал:
— Ладно, твоя взяла. Говори: чего желаешь?
— Я желаю выйти наконец из дому и забыть про эту паршивую пьесу. Давай спустимся на берег, и наберем полное ведро моллюсков, и принесем их сюда, и выскребем их из раковин твоим рыбацким ножом, и сделаем из них себе ужин. Тебе необходим перерыв, па.
— Ладно. Перерыв так перерыв.
Круг
Моллюски попадались нам все больше жирные, в удлиненных лиловато-черных раковинах. Им не хотелось расставаться со своей черной высокой скалой, но мы их все равно отдирали и бросали в ведро. Когда ведро наполнилось, отец поднял его и, посмотрев на море, то приливающее, то отливающее, бьющееся волнами о скалы, сказал:
— Мы набрали кучу первоклассных моллюсков, сынок, и я рад, что ты надоумил меня спуститься к морю, вместо того чтобы томиться дома, попивая кофе и силясь придумать что-то для пьесы.
— Давай побудем здесь еще, — сказал я. — Давай прикинемся, будто ты — это я, а я — это ты. Тебе десять, а мне сорок пять.
— Давай, — сказал отец.
Минуту я пытался представить себе, каково это — быть сорокапятилетним, и вдруг, совершенно неожиданно, я стал им. Ух ты, до чего же я был теперь старый! И все равно, я чувствовал себя прекрасно, ей-богу прекрасно.