С. Я несколько раз перечитываю документ. Несмотря на пробелы, суть ясна. Эстерхази передавал информацию немцам, включая и наброски, за которые ему платил Шварцкоппен. И теперь «отец» немецкого атташе – предположительно, так он называет какого-то генерала в Берлине – говорит, что цена за те разведсведения, которые они получают, слишком высока.
– Конечно, это может оказаться ловушкой, – говорит Лот.
– Да. – Я уже думал об этом. – Если Шварцкоппен обнаружил, что мы читаем его мусор, то почему бы ему не воспользоваться этим знанием против нас? Он вполне может сбрасывать в корзинку для мусора сфальсифицированный материал, чтобы направить нас по ложному следу.
Я закрываю глаза и пытаюсь представить себя на его месте. Мне представляется маловероятным, чтобы человек, столь беззаботный в любовных делах, столь небрежный в работе с документами, вдруг стал бы таким изобретательным.
– Трудно представить, чтобы он вдруг пошел на это… – размышляю я вслух. – Помните, как резко реагировали немцы, когда мы раскрыли, что они использовали Дрейфуса? Зачем Шварцкоппену еще один досадный шпионский скандал?
– Все эти бумаги не являются уликами, полковник, – заявляет Лот. – Мы никогда не сможем использовать этот документ или «пти блю» как повод для ареста Эстерхази, потому что ни то ни другое ему не было отправлено.
– Это верно. – Я открываю сейф, извлекаю оттуда тонкую папочку, кладу в нее к «пти блю» черновик письма. На папке я пишу «Эстерхази». Вот он, парадокс мира шпионажа, думаю я. Эти документы имеют смысл только в том случае, если знаешь, откуда они. Но так как их источник не может быть раскрыт – поскольку это означало бы провал для нашего агента, – то в юридическом смысле они бесполезны. Я не хочу показывать бумаги военному министру или начальнику Генерального штаба из опасения, что кто-либо из младших офицеров увидит их и пойдут слухи: то, что они восстановлены из мусора, слишком очевидно. – Есть ли возможность, – спрашиваю я у Лота, снова извлекая из папки «пти блю», – сфотографировать это так, чтобы не были заметны места склейки и все выглядело так, будто мы перехватили их в почте, как это случилось с документом Дрейфуса?
– Попробую, – с сомнением в голосе отвечает он. – Но тот документ был собран всего из шести кусков, а здесь их около сорока. И даже если мне удастся, сторона с адресом, а это самая важная часть документа, не франкирована[23], и любой, кто подержит ее в руках полминуты, поймет, что она не была доставлена.
– Может, нам удастся ее франкировать? – предлагаю я.
– Не могу вам сказать.
Сомнение на лице Лота еще сильнее.
– Хорошо. – Я решаю не нажимать. – Пока о существовании этих документов никто, кроме нас двоих, не должен знать. А мы тем временем займемся Эстерхази и попытаемся найти еще какие-то свидетельства против него.
Я вижу, что Лота по-прежнему что-то мучает. Он хмурится, жует губы. Кажется, он собирается сделать какое-то замечание, но потом решает не делать его.
– Жаль, что майор Анри не на месте, а в отпуске, – вздыхает он.
– Не беспокойтесь, – заверяю я его. – Анри вскоре вернется. А пока по этим документам будем работать мы вдвоем.
Я отправляю телеграмму моему старому приятелю по Тонкину Альберу Кюре, майору Семьдесят четвертого пехотного полка в Руане, сообщаю, что буду в тех краях на следующий день, и спрашиваю, не могу ли повидаться с ним. Получаю ответ из одного слова: «Рад».
На следующее утро я рано съедаю второй завтрак на вокзале Сен-Лазар и сажусь на поезд в Нормандию. Несмотря на серьезность моей миссии, я чувствую прилив восторга, когда кончаются окраины и мы выезжаем на открытую местность. Я впервые за несколько недель оторвался от моего стола. Стоит весенний день. Я еду. Мой закрытый портфель рядом со мной, а сельский пейзаж проплывает за окном, словно пасторальная картина: коричневые и белые коровы, похожи на лоснящиеся свинцовые игрушки в сочных зеленых лугах, невысокие серые норманнские церкви и деревни с красными крышами, ярко раскрашенные баржи в тихих каналах, песчаные дорожки и высокие живые изгороди, только-только покрывающиеся листьями. Это Франция, за которую я сражаюсь, пусть хотя бы и соединением бумажных клочков из мусорной корзины гулящего прусского полковника.
Меньше чем через два часа мы подъезжаем к Руану, паровоз пыхтит, с черепашьей скоростью тащит состав вдоль Сены к громадному собору. Чайки с криками парят над широкой рекой. Я всегда забываю, как близко столица Нормандии находится к Ла-Маншу. С вокзала я пешком отправляюсь к казармам Пелисье[24] по типичному военному городку с его безотрадными лавочками и сапожными мастерскими и характерными грязными на вид барами, неизменно принадлежащими отставному солдату, – выпивать здесь местным гражданским не рекомендуется. Полк «Семь-четыре» занимает три больших трехэтажных здания в полоску: красный кирпич в них перемежается с серым камнем, их вершины видны над высокой стеной. Когда смотришь на такие здания, то думаешь, что в них могут размещаться фабрики, сумасшедшие дома, тюрьмы. У ворот я показываю свои документы, и дневальный ведет меня между двух казарменных блоков, по плацу с его мачтой под триколор, соснами и водяными желобами к административному зданию в дальнем конце.
Я поднимаюсь по сбитой гвоздями лестнице на второй этаж. Кюре нет в его кабинете. Сержант сообщает мне, что майор отправился на осмотр личных вещей в казарму, он приглашает меня подождать. В комнате только письменный стол и два стула. Высокое окно с маленьким подоконником чуть приоткрыто, и внутрь проникает весенний ветерок и гарнизонные звуки. Я слышу цоканье копыт по брусчатке конюшенного блока, ритмичный шаг роты, возвращающейся маршем с дороги, и где-то вдали репетицию оркестра. Я словно вернулся в Сен-Сир или в звании капитана нахожусь в штабе дивизии в Тулузе. Даже запахи те же – конский навоз, кожа, еда из солдатской столовой, мужской пот. Мои утонченные парижские друзья удивляются: как я год за годом выношу все это. Я даже не пытаюсь объяснить им правду: неизменная одинаковость и привлекает меня прежде всего.