гор. Лондон
* * *
Самочувствие удовлетворительное – можно отправлять. Конец следствия. После изнасилования, обессиленная совершенно, Татьяна Алексеевна попала в тюремную больницу. Когда санитары посчитали, что она готова, ее вновь отправили на допрос. На этот раз Кавокин ничего не говорил, а его подчиненный сразу перешел к делу. Теперь она не понимала только одного – как это человек соглашается насиловать, по сути, живой труп? Возвратившись в больницу, она попыталась покончить жизнь самоубийством, но санитары вовремя сняли ее с простыни. Так закончился судебный процесс. Ее приговорили к пятнадцати годам и, когда здоровье позволило, посадили в столыпинский вагон. Готовьтесь, милочка, – месяц в пути. Мы, кстати, хотели у вас спросить: как там у вас с настроением? Все хорошо? Больше не смешно?
На прощание следователь Кавокин предельно ясно описал ее будущее: «Твой муж, гнида, будет расстрелян (если еще нет), твоя дочь отправится в детский дом, и если спустя пятнадцать лет вам по какой-то нелепой случайности доведется встретиться, – она, скорее всего, не узнает тебя. Уж наши воспитатели позаботятся об этом».
«Посмотрим», – глядя исподлобья, прохрипела Павкова.
Через всю страну набитый женами врагов народа поезд двинулся в лагерь. Женщины рассказывали друг другу истории своих допросов, и Татьяна Алексеевна не открывала глаз. Самым страшным в пути оказались остановки. Когда поезд в очередной раз сбавлял ход, ей казалось, что она вот-вот закричит. Неделю, вторую она мечтала только о том, чтобы поезд наконец дополз до точки. На двадцатый день пути всякая смерть казалась избавлением. Она сидела, прижавшись к деревянной стене, и шептала строчки Барто:
«Дом стоял на этом месте… Он пропал с жильцами вместе… Где высокий серый дом? У меня там мама в нем! Постовой ответил Семе: – Вы мешали на пути, вас решили в вашем доме в переулок отвезти… Мы все время, Сема, едем, едем десять дней подряд… Тихо едут стены эти, и не бьются зеркала…»
По приезде их поставили у обрыва. Несколько женщин начали кричать и падать в яму еще до выстрелов. Татьяна Алексеевна молчала.
– Поразительно, – подумала я, – в ком-то еще остался страх смерти. Если бы в тот момент мне предложили пулю, я бы с удовольствием приняла ее… точь-в-точь пилюлю итальянского врача много лет назад… Неужели это я когда-то плакала из-за соплей?
После месяца в вагоне ей было абсолютно все равно, на нары или в могилу.
– К тому же я ненавидела себя. Я не могла простить себе срыва, который произошел со мной в тюрьме. Мой муж сидел в лагере, дочь мою забрали в детский дом, а я думала только о себе. Стоя перед обрывом, я не боялась смерти. Я готова была умереть, но не от усталости даже, а от стыда.
К сожалению, выстрела не случилось. Мы простояли полчаса, и нас погнали дальше. Оказалось, что такие здесь шутки. Всех вновь прибывших встречали подобным спектаклем. Вы же знаете – в Советском Союзе очень любили театр… особенно анатомический.
На территории лагеря их поставили по обе стороны песчаной дороги. Когда все наконец выстроились, повисла гробовая тишина – между женщинами пошли конвоиры. Словно покупатели в большом продовольственном магазине, они ринулись рыскать между рядами.
– Кажется, впервые за тридцать с лишним лет я радовалась тому, что некрасива. Я понимала, что по собственной воле мало кто захочет меня. Все это напоминало пробы на киностудии или бал-маскарад. Женщины стояли в одежде, в которой их арестовали: одни в пиджаках поверх ночнушек, другие в разодранных вечерних платьях. Я помню, что когда рассказывала эту историю Ядвиге, подруга вдруг остановила меня.
«Погоди! – возразила она. – Но ведь этого не может быть! В одних ночнушках? Вы же месяцами сидели в тюрьмах, неделями тряслись в поездах. Как можно было вытерпеть все это в одной ночнушке?»
Можно подумать, это кого-нибудь волновало…
Государство выдавало вещи только в лагере. В тот вечер нас завели в какую-то каморку и предложили выбрать обувь. Перед нами лежала куча новых башмаков, только все они были одного, тридцать седьмого размера.
«Не нравится – ходите босиком».
После «конкурса красоты» и «золотой туфельки» их наконец распределили по «восьмеркам». Бывшие блоки завода. Ни окон, ни полов. На земле солома, на крыше земля. «Восьмерками» эти здания назывались потому, что температура здесь никогда не поднималась выше цифры, похожей на знак бесконечности. Летом здесь не было даже холодной воды. Зимой, чтобы заварить чай, растапливали снег или черпали воду из проруби, в которой время от времени топились отчаявшиеся.