Он и правда написал горькие слова, очень уж хотел разжалобить, слабак, – но когда увидел сообщение, обрадовался вначале, а потом снова заартачился и не брал трубку, когда она звонила вновь и вновь.
А потом он заснул.
А когда проснулся, в ногах сидела Зяблик.
Потом, когда он уже выходил из штопора, она рассказала, как испугалась, услышав по телефону его мертвый голос, и поняла, что спасать его надо немедленно. Она рванула в Москву, наплевав на все условности, а может, и не наплевав, а придумав что-нибудь очень правдоподобное про работу – обычно она использовала для этого своего дружка из «голубых», он выручал ее, звоня и сообщая мужу или маме о неких срочных делах, а дальнейшее уже было делом техники.
Тогда, в то сумрачное московское утро, она, как настоящая русская баба, принялась его восстанавливать. Он сопротивлялся, лежал, зарывшись в кокон одеял, и не хотел расплескивать свое несчастье. Вначале она его, как маленького ребенка, упрашивала, потом накричала, сбросила одеяла на пол, всунула его в брюки, застегнула рубашку и довела до ресторанчика, внизу, за стойкой регистрации. Сразу же подозвала официанта и, не мешкая, заказала борщ, горячий, настоящего бордового цвета, со шкварками, чесноком и медком, для сладости. Дух от борща исходил такой, что он застонал – звук у него всегда был рядом с желанием, – проглотив первую ложку варева из ее рук. Потом ел самостоятельно, не заметил, как прикончил две порции, заедая теплым, только что испеченным хлебом и выпив махом две рюмки ледяной «Смирновской». Его бросило в пот, он закрыл глаза, и все поплыло вокруг.
Он не помнил, как оказался в постели. А когда проснулся, Зяблик все так же сидела в ногах и ждала.
Потом он начал говорить и говорил долго, с подробностями и драматическими паузами. В некоторых местах у него перехватывало дыхание, и он, не стесняясь, всхлипывал, жалея себя, замолкал, пережидая напор чувств и не замечая спокойный и снисходительный женский взгляд.
Зяблик не перебивала его, в паузах задавала вопросы, короткие и точные, делая, видимо, для себя какие-то выводы. Потом, когда он выговорился, она объяснила ему, что произошло с его женой, почему ее терпение кончилось вдруг так внезапно.
Это объяснение было настолько простым, даже примитивным, что он не поверил ей в первый момент, но потом мелочь за мелочью, факт за фактом, движение за движением, крик за криком начали укладываться в ту картину мести, которую нарисовала перед ним Зяблик, и эта картина становилась реальностью, беспощадной в своей правде.
– Женщина, как копилка, все внутрь ложится и копится там, пока копилку не разобьют намеренно или случайно, а оттуда сразу же вывалятся и все ваши грехи, и все ее обиды, ее скука, ее желания неудовлетворенные…
Он попытался отгородиться от этих слов, смотрел на принадлежащую ему женщину – очень стройную, с точеной скульптурной фигурой, с грудью, которая не требовала никаких подпорок, – в женщинах он знал толк и любил любить только очень красивых. Он любовался Зябликом и не понимал, почему она с ним, что это тридцатилетнее чудо нашло в нем. А потом что-то его кольнуло: «Черт возьми, она даже ударения в словах правильно ставит! Значит? Значит, до этого была просто маска? Прикидывалась дурочкой, чтобы что? Нет, так ей с тобой проще было, вот почему, старый ты морж…» Но он и эту мысль не додумал до конца и снова погрузился в россыпь фраз, которыми она обволакивала все вокруг.
– Перестаньте распускать нюни, нужно немедленно успокоиться… Вы должны ни в коем случае не подавать виду, что вам больно… Любой шаг навстречу, пока она не начнет жалеть о случившемся (я в любовь ее не верю, это просто глупость какая-то), любой ваш шаг к примирению будет воспринят как ее победа… Вас растопчут, просто из желания отомстить…
Он никогда не думал, что ему можно что-то внушить, но пока она говорила, он на самом деле чувствовал себя прежним Игорем Ильичом Серебряковым.
Результат нужно было закрепить, что она и начала делать, несмотря на длинный пятичасовой перелет и езду по московским пробкам. Пошла в ванную ненадолго, видимо, боялась, что он может уснуть, устав от переживаний, вышла, как любила, в длинном банном полотенце, каким-то особым способом – он так не умел – закрепленным над грудью, сбросила на пол кучу одеял, легла рядом, прижалась, начала целовать и так его разнежила, что он включился и забыл (на час? на два?) об ужасе, жившем за окнами, там, в мрачной, залитой дождем, продрогшей Москве.
Он был неплох, не как всегда, но вполне и даже удивился сам себе, как будто его тело и он сам были разными существами, и то, что было до пояса, жило своей самостоятельной жизнью.
Она частенько говорила ему, что он монстр секса, говорила, что это неестественно в его года, сравнивала его с другими мужчинами – у нее, конечно, был опыт, как она лукаво убеждала его, совсем небольшой, и утверждала, что сорокалетние сегодня в сексе ведут себя как люди его возраста, а он может любую – дальше она вставляла жесткое словечко, знала этот язык, конечно, взрослая была девочка, но его это не коробило, хотя в обычной жизни он терпеть не мог женщин, пересыпающих разговор бранными словечками, верил, что это говорит о комплексах или проявляет их истинную натуру.
И сейчас, поддавшись ее стремлению пробудить его, он летел куда-то по полю удовольствия, не переставая поражаться ее женской силе – ведь она устала и ей было, очевидно, не до секса, – но она так старалась, что он не мог не открыться ей навстречу.
Потом она снова ушла в ванную, а когда вернулась, он притворился, что спит, как всегда, на боку, по-детски устроив на ладошке левую щеку.
Он видел сквозь едва прикрытые глаза, как она посмотрела на часы, тихо оделась и вышла из номера, забрав электронный ключ.
Как только он убедился, что за дверью закрылась дверь лифта – номер ему всучили плохой, рядом с лифтовым холлом, слышимость была идеальная, – он вскочил, привел себя в порядок, подождал минут десять, нервно покуривая, и поехал на работу.
Он и тогда, и еще долго потом не понимал, с кем ему надо быть и что делать, и что женское терпение, даже такое огромное, как у Зяблика, не беспредельно.
Вечером, когда он остался один в пустом кабинете и на полную катушку ощутил свое одиночество, он позвонил сначала Николаю, а потом уж ей, она ему ничего не сказала, не поссорилась с ним – обижаться было не в ее правилах, но зарубка на будущее в сердце была сделана – он это понял, когда извинялся.
А пока утром из гостиницы он ехал спокойно, даже осторожно, немедленно попал в статус лоха, которого и затереть можно, и подрезать не грех, ехал в компании чайников и иногородних машин, которых в Москве за последние годы развелось немерено. Поворачивая на проспект, от которого было два шага до работы, все пытался успокоить дрожащие руки и придумать, как он встретится с Ириной… Ивановной.
«С ума сойти! Как же ты ее побаиваешься, оказывается? Нет, просто надо быть готовым ко всему. А вдруг она после эсэмэски поняла, как это все плохо и не нужно? И что? Нет, надо как-то все налаживать, иначе труба».