Иногда твои слезы кажутся мне сладкими. Вот сейчас тоже.
Так забавно отчаяние боязни. Ужаса безвозвратной утраты. С упоением умирающего ты продлеваешь последние дни, силишься не рассыпать осколки утешения. И даже не смеешь уже мечтать об обретении. Влюбленность всегда невероятно целомудренна.
В окна кухни снова смотрит серая весна. Надменный надзиратель. Серое тесто снега расползается сморщенной потрескавшейся маской. Кажется, что кто-то выплеснул скисшее молоко, смешанное с мукой, прямо на землю. Липкая вязкая жвачка, присасывающаяся к подошвам. А еще этот последний снег напоминает паутину облаков при посадке самолета. Лед тает как воск, и холодные капли, в которые он перерождается, обжигают не меньше, чем стекающие по фаллу свечи, переливающиеся от ее тусклого зеленоватого света, моментально застывающие на коже восковые росинки. Слизни сугробов мертвой кожурой сползают по тротуарам, оголяя отверстые буро-черные раны. Бледные останки зимы обнажают все накопленное — окурки, пробки, мусор, собачьи экскременты. Игнатий сравнил весну с половым созреванием, непропорциональным развитием подростков и неизменно налитыми гноем сталактитами фурункулов. Я его встретил неподалеку от помойки. Он как раз туда и направлялся. С небольшим пакетом в руках. Шел выбрасывать подарки.
— А что за подарки?
— Да вот колокольчик и чашка. У меня вчера день рождения был. Ненавижу просто, когда все это дома скапливается. Еще в детстве, когда мне что-нибудь дарили, я тут же начинал топтать подарки ногами и исступленно кричать.
Единственное, что я люблю в весне — это запах подожженной прошлогодней травы. Мальчишки ежегодно жгут сухие лохмы соломы. Но это — чуть позже, сперва снег должен окончательно сойти. Говорят, что из-за поджогов большинство новых ростков погибает, а выживают только сорняки. Сворачивающиеся плешивыми оселедцами, каким-то чудом они спасаются от огня. Но я все равно люблю этот пережженный запах. Это запах пожара.
— «Примерь мое лицо»? Что ты имеешь в виду?
— Мне оно больше не нужно. Может быть, тебе пригодится (дрожащими руками протягивает мягкую маску с прорезями для глаз)…
— Но здесь (берет маску) … Здесь же нет прорези для рта.
— А она не нужна. Тебе не придется говорить.
— Даже чтобы отвечать на вопросы?
— Вопросы будут. Даже очень много, но никто не станет ждать от тебя ответа. Да и тебе никогда не удастся его найти. Но зато у тебя будет лицо.
— Но ведь это твое лицо. Все будут считать, что это не я, а ты. А тебя будут принимать за меня.
— Да, это станет нашей тайной.
— А будет ли мне уютно, вдруг оно мне не впору?
— В самый раз, ты даже не почувствуешь разницы. Просто твой череп будет обтянут серебристой пленкой, и ты станешь немым. В остальном же ничего не изменится.
— Способность произносить слова станет платой за вход?
— Да, выбирай: иметь лицо, но молчать, или быть безликим пророком.
— В этом вся загвоздка, пока у тебя нет маски, тебя никто не станет слушать, но едва ты ее надеваешь, как сразу теряешь способность связать два слова.
— Решайся.
— А почему ты хочешь избавиться от лица?
— Оно давно потеряло для меня смысл. К тому же, на самом деле, эти личины еще больше обезличивают нас. Они слишком похожи друг на друга. Для меня все эти лица давно слились в одно — покрытую инеем маску из пленки.
— Какой пленки?
— Кинопленки. Той, что заряжают в камеры.
— А ты что-нибудь знаешь про киновойну?
— Гораздо больше, чем ты думаешь. Пулеметы камер, обмотанные перфорированным серпантином. Свист кадров-пуль ни на секунду не прекращается. И изображения вокруг нас перетасовываются, сменяют друг друга с умопомрачительной скоростью.
— Меня всегда интересовало, что происходит с гильзами — с отснятой пленкой.
— Как правило, ее складируют. При правильной температуре отснятая кинопленка хранится достаточно долго. Но обычно эти условия не соблюдаются, и лента быстро портится, начинает осыпаться кофейной пылью. И когда поднимается ветер, целые тучи кинопеска вздымаются над потрескавшимся асфальтом. Я не могу понять только одного: зачем вообще хранить ее на складе, если никто никогда не смотрит отснятый материал? Для пленки существует только настоящее время. Уже через секунду никто не помнит ни кадра из предыдущего мгновения.
— Мне известно, что в редких случаях, в дни кризиса, ленту используют вторично. То есть на уже отснятый материал накладывают новые кадры. Я многое бы отдал, чтобы посмотреть такой фильм.
— Поэтому ты и хочешь отнять мое лицо?
— Отнять?! Это было твое предложение.
— Ловко же ты умеешь выворачивать все наизнанку (швыряет в него маску и уходит в темноту)!
— Ну что ж, стоит запастись терпением… Впереди несколько десятилетий безмолвия (посмеиваясь, натягивает пустоглазое лицо и уходит в темноту).
Витрина подобна прозрачной линзе. Ее стекло, как зеркало в комнате смеха, ужасно искажает изображение. Прохожие никогда не видят того, что происходит на витрине в подлинном виде. Они способны разглядеть лишь искаженную карикатуру. В этом круглом аквариуме пропорции рыб нарушаются, они превращаются в каких-то хвостатых чудовищ с огромными, торчащими в разные стороны жабрами. Все приобретает преувеличенно раздутый характер или наоборот уменьшается до размеров микроба. Но в любом случае утрачивает подлинность.
Искусство спектакля должно развлекать или расслаблять, но ни в коем случае не тревожить или вызывать потрясение. В идеале оно вообще не должно оказывать сильного эмоционального воздействия, выполняя функцию однотонных обоев, являющихся неотъемлемой частью декорационного иконостаса. Культура спектакля представляет собой некую однородную среду, внутри которой всегда выступают раз и навсегда установленные структуры и типы, внутри которой все альтернативные идеи дискредитированы, все «утопии» уничтожены. Индивидуальные стили подменены парадигмой имитирующих стилизаций. Вкусы нивелированы и легко поддаются влиянию. Оригинальное моментально представляется как давно известное. Единственными критериями художественной ценности и красоты стали отношения спроса и предложения. Merx est quiquid vendi potest. Наиболее престижной дефиницией прекрасного был избран термин модель. Моделирование культурной матрицы сделало необходимым крупномасштабное производство и изготовление продуктов искусства в соответствии с общеобязательными стандартами. Любая чего-либо стоящая мысль, прежде чем дойдет до потенциального слушателя, обязана быть рационализирована, структурирована, каталогизирована, снабжена рекламным слоганом или яркой наклейкой, а затем продана за назначенную цену. Труп отдается на растерзание рекламе и развлечениям, чье рождение с лихвой компенсирует скоропостижную смерть искусства. Никто не помнит о его существовании уже через секунду после похорон. Клиповое сознание исключает возможность содержательного мышления, распыляя его на карикатурные трафареты. У каждого откровения находится свой продюсер, свой рекламодатель, свой бухгалтер, откровение необходимо пропустить через самые разнообразные бюрократические фильтры. Мысль, даже не успев родиться, превращается в выставленный на витрину товар. Результат безвкусен, как клубника из супермаркета. Масштабы творческой личности определяются тем, каков ее рыночный успех. Спектаклю выгодно, чтобы каждый прохожий мнил себя доктором искусствоведения. Гений и талант сублимируются, они практически не допускаются в культурную сферу, они теряются в инфляции однодневных сенсаций и практически не угрожают всеобъемлющей власти посредственности и псевдоноваторов. Они не востребованы. У них может быть свобода придумать, но никогда нет свободы реализовать свой замысел. У них нет даже свободы быть услышанными. Сиюминутное оказывается во много раз значимее подлинного, более того, оно становится жизненно необходимым, творчество же рассматривается как разновидность невроза, свидетельство бессилия. В этой действительности нет развития, все завершено и происходит лишь постоянное репродуцирование. Одной из своих главных целей спектакль сделал преодоление уникальности. Спектакль не учел только одного: подлинное не поддается репродукции.