Грас Мари Батай,
14 июня 1981 года, гостиная,
00.00 на больших часах
Когда я была молодой, я не думала, что так трудно создать пару. Мои родители жили и действовали вдвоем, всегда вдвоем, больше тридцати лет, и я благодарна судьбе за то, что она позволила моему отцу уйти первым – оставшись один, он пропал бы, а Луиза спасается нагромождением повсюду зеленых насаждений…
Быть может, наш союз был обречен с самого начала. Быть может, я не усвоила что-то важное. Быть может, все просто нельзя предусмотреть. Любовь – как прогноз погоды, вечно ошибаешься.
Моя любовь к тебе, Тома, это абсолютный факт. Я люблю тебя вопреки всему. Люблю вопреки твоему безразличию. Люблю вопреки нашему умершему ребенку. Люблю вопреки твоим морщинам. Люди делают такое – позволяют себе увлечься чужим воодушевлением. Не мы. Не я. Но вы, эгоцентричные создания, такая легкая добыча для этих вихрей, которые вас превосходят! В ваших глазах важно только настоящее, только оно существует, прошлого уже нет, будущего еще нет. Хотела бы я так рассуждать. Я ревную тебя, Тома. Искренне ревную. Машинка для замешивания теста, машинка для жарки картошки, наши подписи внизу договора – вот и готово.
А потом в один прекрасный день – маленькая проблемка.
Польская машинка – высокие бедра, крепкие ягодицы, груди-ракеты, девятнадцать лет, без детей, восточный акцент, пухлые губы, слабый умишко – о, не идиотка, нет, просто неопытная, наивная, соблазнительная, – и срабатывает ваш инстинкт Пигмалиона, восхищение в ее глазах, «г-н Тома», да к тому же новизна, эта проклятая новизна, в которой вы нуждаетесь, как в кислороде. Это ведь как раз по твоей части, новая технология, новый передок. Здесь-то никакой vagina dentata. Эта-то, может, еще и девственна. Я так не думаю, слишком уж она сексуальна, слишком открыто сексуальна. Но в твоей душе охотника она девственней, чем я, это уж точно; требующая исследования территория, сибирская равнина, непаханая земля, а я – земля под паром.
Теперь это ясно. Ясно, что что-то происходит. Я не знаю, случилось ли уже это между вами или оно только неизбежно, как покушение, тщательно подготовленное в подвале юным террористом. Я не знаю, жжет ли она куклы с моим изображением, горишь ли ты желанием ее трахнуть, подмешивает ли она любовное зелье в твой кофе, а мне отраву, – не знаю, знаю только, что происходит что-то и я не могу это остановить.
У меня нет никаких доказательств, не больше, чем насчет сглаза и ее колдовских способностей. Если бы кто-нибудь прочитал эти строки, он бы сказал: «Нет никакого колдовства, а только молодость». Но этот кто-то не знает тебя, Тома. Этот кто-то не знает, что мы пережили. Как можно вот так перейти от всего к ничему? Только смерть способна на такое – от бытия к небытию.
Ты-то живой, о, вполне живой. Ты даже весел, когда она здесь.
Как же это остановить, скажи?
Я схожу с ума.
Если бы только я смогла решить проблему с помощью зеленых растений… Если бы только.
Я бы хотела тысячу рук, чтобы отдалить ее от тебя.
Если ты ее любишь, Тома Батай, если ты однажды ее полюбишь, в тот день я предпочту, чтобы ты умер.
* * *
Только я заснул, как мой кошмар возобновился – с того же места, где и прервался, словно я запустил видеомагнитофон после паузы. Едва закрыв глаза, я опять очутился в макете, в этот раз на втором этаже, как в кукольном доме. Я по-прежнему сидел в красном бархатном кресле, гостиную освещала огромная люстра с хрустальными розетками, которую я никогда не видел – или, быть может, видел в твоей галерее, Кора, ты как раз продавала такие вещи, – но в любом случае я не сохранил о ней никакого воспоминания. Мама медленно встала с дивана. Случится несчастье, – хором сказали близнецы. Эта фраза не была направлена против меня, не была обращена ко мне, они сказали ее в пустоту, как Лиз, когда пугала меня своим замогильным голосом. Вдруг Лиз в мгновенье ока распласталась по потолку. Этот странный взлет не произвел на меня никакого впечатления. Моя сестра продолжала преспокойно курить, стряхивая пепел на черный паркет. Наша мать прошла под прилипшим к потолку телом дочери и объявила, что должна принять ванну, дескать, она очень запачкалась из-за работ, из-за всего этого строительного мусора, пыли, цемента, кирпича. Никаких следов работ видно не было, но предполагалось, что они тут идут. В камине у стены, там, где сейчас барная стойка, потрескивал огонь, змеились длинные, красные, подвижные языки пламени. Вдруг Лиз начала безостановочно смеяться, пока вдруг не изрыгнула струю воды и камней. После чего опять закурила как ни в чем не бывало. Серые завитки дыма обвивались вокруг розеток, шести розеток, увенчанных шестью лампочками в виде свечек.
Щебет, напоминающий птичье пение, заставил меня обернуться.
Между детьми сидела теперь какая-то девушка с бритой головой, одетая в зеленые лохмотья, отсвечивавшие изумрудом на ее полупрозрачной коже. Теперь у нее были глаза, но молочно-белые, как у некоторых слепцов, как у моей бабушки Луизы в конце ее жизни. Несмотря ни на что, она была красива, поразительной красотой, от которой захватывало дух. В своем сне я ее знал. Я не называл ее по имени, но ее появление ничуть меня не смутило.
Ее присутствие казалось естественным, словно эта девушка всегда была здесь. Она прочирикала что-то загадочное на ухо близнецам, но те покачали головами. Колен неизвестно откуда достал свое рождественское пианино. Девушка поставила его себе на колени и стала играть музыку, незнакомую, но печальную, такую печальную… Тут я проснулся, вырванный из сна этой музыкой, которая все еще отдавалась эхом в темноте. Мне потихоньку вспомнилась история о Белой даме, легенда, ходившая в этих краях, и от которой, когда я был мальчишкой, меня пробирала дрожь. Рассказывали, что девушка-подросток забеременела от нациста; по окончании войны деревенские остригли ее, а потом убили; и будто бы с тех пор по лесу туманными утрами блуждает ее призрак. Сомневаюсь, чтобы я на самом деле встречал эту призрачную девушку, хотя мне порой казалось, что вижу ее – почти всегда, когда мне случалось ослушаться Грас. Кажется, моя мать нагоняла на меня страху больше, чем Белая дама. Широко раскрыв глаза, я слушал безмолвие ночи. Обычно ночные страхи сильны и не поддаются рассудку, но я был совершенно спокоен. Я просто чувствовал, что мне надо сходить в ту комнату, комнату «малюток». Я встал, натянул свитер и тренировочные штаны. По дороге я тщательно обошел бельевой шкаф, который пришлось оставить посреди коридора из-за нехватки другой пары рук, нужной, чтобы оттащить его в сторону, потом открыл дверь в конце коридора.
Я вошел, притворил ее за собой, но свет зажигать не стал. Зима хлопала пластиковой пленкой, свистела по углам. Тяжелые краповые шторы сладострастно шелестели, словно два тела колыхались на крыльях ветра. Я сел на кровать; на стеганом одеяле все еще были видны следы угля. И стал ждать. Я не ждал ничего конкретного, думал о своей жизни, о том, какой она была, какой могла бы стать, о юношеских надеждах и разочарованиях. Играл в а что, если бы – а что, если бы я, по примеру Лиз, остался в здешних краях, вместо того чтобы уехать в столицу; а что, если бы я занялся виноградарством, как мне это предлагал после школы мой приятель Филипп Шапель, которого я с тех пор потерял из виду. А что, если бы я женился на Од, своей первой настоящей «невесте» – знающей толк в архитектуре, обидчивой и не стеснявшейся в выражениях корсиканке с золотисто-каштановыми кудряшками, в туфлях «Док Мартенс»? Сегодня она жена министра, носит головную повязку и карликового пуделя. А что, если бы я никогда тебя не встретил? Если бы не пошел на ту вечеринку в честь новоселья? Ведь у меня и не было никакого желания туда идти – мне было плохо из-за начинавшегося гриппа, я жил на севере Парижа, а это было на юге, целая линия метро по ноябрьскому холоду. Но я обещал Тиму – Тиму, который только что съехался с Сарой – с Сарой, чьей лучшей подругой ты была. Вначале я видел только твой затылок, темные волосы, заколотые в узел танцовщицы, и именно этот затылок освещал торшер, как спот, направленный на произведение искусства в музее. И в то же мгновение, когда ты обернулась, я понял, что уже ничто и никогда не будет как прежде.