Ей были известны все свадебные обряды, все песни, призывающие спариваться, всех тварей, которые обитают на болотах, в полях и в подлеске. И как бы ни была великолепна роскошь одеяний самцов, призванная обольстить самок, она никогда не могла заставить Люси забыть уродливость акта соития, который следовал за этим. Все любовные ухищрения животных острова Людоеда не были тайной для нее; она научилась выслеживать брачные игры любого вида в любую пору и в любом месте, могла часами сидеть в укрытии и наблюдать брачующиеся пары, будь то насекомые, утки, птахи, зайцы, косули или олени. И неизменно слышала, как их крики, стрекот, пение, рев сопровождается издевательским аккомпанементом заунывных жабьих колоколов. Впрочем, под конец осени, когда холода накрывают землю и животных, жабы покидают болота и сады, возвращаются в свои тайные подземные норы, и голоса их умолкают. Сезон похоти и спариваний кончается, а с ним и время иронии.
К тому же жабы проходят таинственные метаморфозы. Сперва это малюсенькие черные зернышки внутри длинных студенистых лент, подвешенных к водным растениям, из которых вылупляются гладкие юркие головастики; постепенно у них вырастают лапы, они формируются и наконец превращаются в пузатых жаб с бородавчатыми спинами, плоскими головами, на которых выступают круглые золотистые глаза, с горлышками, что способны раздуваться, как мехи, и звучны, как набатные колокола. Поистине, твари эти суть болотные властелины, короли стоячих вод, певцы весенних сумерек.
Они — душа острова Людоеда. Охрипшая душа, в которой дрожит горькая насмешка.
Время Мельхиора давно прошло; старая кроткая жаба, на чьих напевах лежала печать грусти, когда-то была душой надежной и спокойной земли. Ее большущее брюхо напоминало про округлость земли, округлость безмятежных дней детства. Мельхиор умер вместе с детством. И сейчас раздувшиеся горла и животы болотных жаб натянуты, как кожа барабанов войны.
А вот насекомые. Тяжело летающие на закате хрущи, рогатые, как рыжие черти, и прожорливая саранча. Божьи коровки, скорей похожие на зрачки бесенят, чем на Господни творения. Вооруженные матово поблескивающими рогами большущие жуки-олени в черных панцирях с красноватым отливом, под бременем которых они передвигаются, словно бы пошатываясь, точь-в-точь как тяжеловооруженные рыцари. Пауки с тонкими или мохнатыми ногами, величайшие мастера в искусстве безжалостной терпеливости. Свирепые богомолы, самки которых не церемонятся со своими тщедушными самцами. Стрекозы, порхающие среди цветов на своих хрустальных крыльях; в их огромных глазах, составленных из тысяч сверкающих зеркалец, пылает неутолимый голод. Проворные жуки-плавунцы, которые так стремительно ныряют, бросаясь на свою добычу, а затем впрыскивают в нее кислый яд, чтобы, когда тело ее превратится в клейкую субстанцию, было легче ее пожирать.
А есть еще бабочки. Они владыки воздуха точно так же, как жабы владыки стоячих вод. Кстати сказать, Люси подбирает гусениц, как и головастиков, чтобы наблюдать за их развитием и метаморфозами. У нее есть аквариум и террариум, которые стоят в ее комнате на полке; она чрезвычайно заботливо занимается ими к крайнему неудовольствию матери. «У моей дочери поистине тонкий вкус, — восклицает Алоиза, — она нянчится с гусеницами и куколками! Это ее излюбленное времяпрепровождение! В ее возрасте девочки заводят кошек, щенков, канареек, попугайчиков, а она играет только с эмбрионами. Даже мой Фердинан, когда был мальчиком, брезговал этой гадостью. Нет, эти ее личиночные пристрастия не сулят ничего хорошего. Господи, что за извращенный материнский инстинкт кроется в моей нелепой дочери?»
Кроме этой полки, есть еще две; на нижней стоят банки разного размера с головастиками и лягушками в формалине, а на верхней выставлены деревянные планшеты с наколотыми на них бабочками с расправленными крыльями. Раздраженная Алоиза, не скрывая отвращения, оценила эту страсть дочери следующими словами: «Моей романтической дочурке мало было нянчиться с личинками, и теперь она холит и лелеет их трупы!»
Алоиза только не обратила внимания на то, каких бабочек выбирает Люси для своей выставки, а выбирает она лишь тех, чьи крылья украшены глазками или испещрены яркими линиями и пятнами. Бабочки однообразной или бледной расцветки в ее музей не допущены. Ей нравятся дневные павлиноглазки, махаоны и адмиралы за интенсивные красные и желтые цвета крыльев с черными, белыми и ярко-синими полосками и пестрянки, переливающиеся зеленым и иссиня-металлическим с золотыми крапинками, и сатиры, чьи крылья, повторяющие тона палой листвы, ржавчины, обожженной глины, засохшей крови, меди, помечены рыжеватыми или белыми глазками. Также ей нравятся тяжелые ночные бабочки с широкими бархатистыми крыльями, все коричнево-розоватые, испещренные рыжеватыми, оранжевыми и цвета слоновой кости прожилками бражники, и парчово-золотистые перламутровки, и красные крапивницы, и бело-черные монашенки с желтоватым отливом. Но всем она предпочитает сфинкса — мертвую голову, потому что у этой бабочки есть две поразительные особенности: во-первых, на желтоватой ее спинке есть изображение черепа, а кроме того, она иногда издает жалобные крики, тихие испуганные стенания. Вот сфинксы-то и есть глаза ночи; призрачные мертвые глаза, исполненные ужаса, из которых не скатывается ни слезинки, но звучит плач. Горестные, одинокие глаза, порхающие во тьме.
Глаза! Вот что так восхищает Люси у жаб и бабочек: оба этих вида живых существ в процессе многообразных метаморфоз превращаются в глаза. Выпуклые шары цвета золота и меди, выглядывающие из травы и стоячей болотной воды, большие, пестрые, как калейдоскоп, цветы, порхающие в воздухе, заунывные плачи цвета осени, тяжело летящие в ночи, — такими казались лягушки, жабы, ночные и дневные бабочки ребенку, от которого и остались-то только глаза. И еще ей нравятся совы, сипухи, домовые сычи, потому что их плоские лица — сплошные огромные глаза, пристальные и горящие. Днем эти птицы, недвижные и словно бы безжизненные, укрываются, закрыв глаза, в каком-нибудь проеме стены или в тенистом сплетении ветвей. Однако они не спят, под опущенными веками они острят зрение, незримо для всех прядут свой собственный свет в кольце оранжевого шелка вокруг черных зрачков. Но чуть только опустится ночь, они открывают глаза, сплав рыжей луны и лучистого солнца. И тогда, словно их возносит то внутреннее сияние, что таится внутри них, они распушивают перья, раскрывают крыла и вершат свой безмолвный полет. Окрыленные глаза, вооруженные стальными когтями и клювом.
Их считают вестниками несчастья так же, как мертвую голову: птицы заунывно кричат, а бабочка жалобно стонет. Появляются они только ночью, как злые духи и неприкаянные души тех, кто умер насильственной смертью. Утверждают даже, будто они накликивают беду, являются предвестниками горя, возвещают траур.
Но для Люси они — таинственные прорицатели, носители всезрящего ока, которое провидит насквозь все тайны, разрешает все ожидания, которое дарует подлинный, незамутненный взгляд на мир и на всех населяющих его. Взгляд, который разрушает любую ложь, не страшится смерти, смеется над любыми приговорами. Взгляд безумный из-за своей проницательности и терпеливого упорства.
Общаясь с полевыми, лесными, болотными животными, со всеми тварями, которыми кишат неровности земли острова Людоеда, Люси мало-помалу вновь научилась смотреть прямо. И взгляд ее обрел ледяную, сверкающую, а главное, пугающую неподвижность всех тех глазков и огромных зрачков. «Люси! Люси! — иногда не выдерживала ее мать. — Да не таращи ты так глаза, а то они выпадут из глазниц! И перестань пялиться на людей, точно замечтавшаяся сова, это смешно и неприятно! Посмотри на себя в зеркало! Просто страх божий, можно подумать, что ты из племени пигмеев, а глазищи выпучиваешь, как у циклопа!»