Дальше судьбой беспомощной девушки правили хроменькая Шура и деньги, которые она и отыскала в указанном месте. Их оказалось очень много, настолько много, что бедная вдова ни за что не смогла бы их сосчитать, да она даже и не попыталась это сделать, лишь бессмысленно осмотрела, скорбно сморщив узенький лобик, жуя губами, увязанные ленточками толстенные пачки крупных ассигнаций, затем сгребла весь клад в большую корзину-колосник и отнесла к себе домой. Дома она задвинула корзину на печку, в самый угол лежанки, где после смерти Володи уже никто не спал и валялись на голых кирпичах старые валенки, его и ее, Шурины, стоптанные кособоко, и в новом белом лукошке лежали маленькие крохотульки-валенцы для дочери Вали, которой было всего два годика, и она могла бы носить их разве что также года через два. Но, тоскуя в этой жизни без мужа, который ушел и оставил после себя дочку, Шура сваляла в бане детские валенцы впрок, в то время как годовалая Валя лежала на лавке в предбаннике и, с бездумным весельем глядя в закопченный потолок, взбалтывала в воздухе голыми ручонками и ножками, гулькала да с ангельскими улыбками на устах пускала пузыри… Старая корзина с деньгами была задвинута за новое лукошечко из чищеных ивовых прутьев, в котором находились детские валеночки, и это было, пожалуй, самое надежное место хранения уцелевшего еврейского капитала.
Но деньги не хотели принадлежать Шуре или ее ребенку и бесполезно валяться на лежанке большой русской печки, они внушили вдове, что сам Бог передал их в ее руки (а не наоборот, не Его антагонист. — Примеч. А. Кима.), и поэтому все, что можно сделать, пользуясь ими, для беспомощной больной еврейки, должно быть сделано, а когда та выздоровеет, деньги надо будет ей вернуть — все до копейки, что останется после расходов на лечение и выхаживание девушки. Эти деньги покойного Масленкина, выраженные в царских ассигнациях высшего достоинства, корнями уходили в те еще времена, когда над Европой только-только занималась заря финансово-банковской системы. Предки Масленкина во многих поколениях в Испании, Португалии, Франции и Германии терпеливо и грамотно заводили и взращивали капитал, который у них не раз бесцеремонно отнимали местные властители и просто лихие люди. Но черенки и саженцы старинного капитала перекочевывали из страны в страну и пускали корни на новых местах. Последний Масленкин из Ахазова колена, что от праотца Ионы, забрался в сибирское захолустье, чтобы делать деньги на торговле подсолнечным маслом, что вывозил он с Украины, и льняным — с Вятской и Рязанской губерний, и в деле этом неслыханно преуспел. Но отсутствие в этой глухомани каких бы то ни было банковских учреждений и внезапно разразившаяся революция поставили под угрозу самое существование и сохранение его капитала, сведенного в царские ассигнации и попавшего в конце концов на русскую печку вдовы-мещанки Александры.
Она начала с того, что закрыла свой дом на замок, словно банкир стальной сейф, а сама вместе с ребенком и козой Катькой перебралась на еврейское подворье, поселилась в маленьком садовом домике и принялась ухаживать за больной Ревеккой. Соседям попросту объяснила, что та уговорила и наняла ее пожить вместе, и люди ей поверили, потому что видели, как в день похорон старой хозяйки Шура единственная вошла в дом, остальные испугались вида истерзанной девушки, словно привидение появившейся в окне, и смылись со двора. И вот вскоре вдова стала пробегать по нему туда и сюда, припадая на свою убогую коротенькую ногу, хлопотать по хозяйству, сходила на рынок, купила говядины. Причем своего ребенка, двухгодовалую Вальку, возила за собой в расписной детской тележечке с деревянными колесиками, с точеными балясинками на бортах, каковая нашлась в хозяйском сарае. Это была коляска для маленькой Ревекки, единственной дочери торговца маслом, который приходился — сам не зная об этом — далеким потомком пророка Ионы, проглоченного китом. (Впрочем, уже рассказывалось, что это было ошибочное представление древних писателей, не знавших физиологии китов.)
Иона, сын Амафина, до шестидесяти одного года был обычным филистимским обывателем, не очень праведным, многогрешным даже, многодетным, озабоченным мирскими корыстными делами, в особенности накоплением золота, которое Иона любил больше всего на свете… Пока однажды не прозвучало в его ушах слово Господне: стать ему проповедником в далекой Ниневии. И вот через несколько тысяч лет отпрыск первоявленного Ионы-пророка оказался в Сибири и там принял мученическую смерть, оставив сиротой свою единственную дочь. Она свалилась в нервной горячке, но, покусанная тифозной вошью, которая переползла к ней от какого-то из казаков, насиловавших ее, заболела тифом и стала медленно сгорать, приближаться к уготованной ей смерти. Исход сей тифозный сопровождался страшной температурой молодого тела, которое таким образом, поджаривая на себе гнид, пыталось бороться с бешено размножавшимися вшами. Но постепенно душа ее, измученная всеми унижениями и страданиями тела, стала выходить из нее и удаляться, сначала на небольшое расстояние, туманно повисая у потолка комнаты, затем отлетая все далее за пределы и дома, и сада яблоневого, и унылого захолустного городка.
Когда тифозная сыпь пошла по всему ее телу, ухаживавшая за нею Шура поняла, что это такое, испугалась и сбежала в деревню к родственникам, таща в детской коляске с точеными балясинами свою дочурку. Но оказалось, что по всей округе тиф ходит уже давно, родственники и на порог не пустили Шуру с ребенком, и тогда, помолясь Богу, Шура вернулась обратно в городок, в свой дом, раскалила в бане докрасна печку, чуть ли не сажень дров сожгла, побросала на полок всю носильную одежду, какая только у нее была, и прожарила ее, плотно закрыв низенькую дверь парилки. Сама же она, голая, держа голого плачущего ребенка на руках, провела ночь в душном предбаннике.
Дело было летнее, рано утречком Шура открыла парилку и достала оттуда горячую еще одежду, оделась, перенесла уснувшую дочь в дом, а сама пошла к еврейке. Ревекка с растрескавшимися, кровоточащими губами, распухшим неузнаваемым лицом уже и не бредила, не металась в постели, лишь со свистом выдыхала горячий, как кипяток, воздух и тихо стонала. Шура стала поить ее из ложечки водою из целебного святого источника, который находился вблизи ее родной деревни, где она была накануне.
Шура не знала, со страхом и жалостью глядя на неузнаваемую в жестоко обглоданном болезнью существе богатую молодую еврейку, что ее более нет перед нею, что покрытое зловещей сыпью существо с закрытыми глазами и роскошными вьющимися гнедыми волосами вовсе не Ревекка, а что-то уже отдельное от нее, и, не зная об этом, Шура с холодком страха и омерзения в руках откромсала ножницами эти волосы под самый корень, отнесла их в сад и сожгла на костре вместе со стянутым с больной завшивленным бельем. После этого Шура вымыла руки карболкой и опять понеслась к себе домой — топить баню и до полуобморока париться в ней.
Ревекка тем временем побывала уже в Онлирии, в том высоком эфирном мире, куда человек, облаченный в свою душу, попадает сразу после того, как покидает останки своего умирающего тела, которое уже и двигаться перестает, потеряв всю управляющую жизненную энергию. Но молодая еврейка ничего этого еще не осознала, в первое мгновение свободы никаких страданий из недавнего прошлого не помнила и, озирая подступающие окрестности тонкого мира с привычной высоты своего женского роста, только почувствовала какое-то величайшее, блаженнейшее облегчение и телесную свободу. Привычно видела она и части своего тела: руки, ноги, колени, живот и выпуклую грудь под любимой розовой батистовой кофточкой, — все это выглядело так, как раз и навсегда запечатлелось в ее независимой от тела душевной памяти.