Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48
В тот вечер, когда Аннушка с Си-я-у должны были идти на концерт, я ворвался в комнату девушки за час до концерта. Си-я-у был там.
Аннушка спросила:
— Ты же говорил, что у тебя будут дела?
— Я все дела доделал.
Мы поговорили о том о сем. Си-я-у читал классические китайские стихи, сначала по-китайски, потом — в переводе на русский. Когда время концерта приблизилось, Аннушка сказала:
— Мы уходим.
— Я останусь здесь, — сказал я.
— Оставайся, — ответила она, — но при одном условии. Если ты вымоешься. Согрей на кухне воды, только не мешай соседям. Когда все разойдутся, помойся на кухне в уголке, сильно не следи. В шкафу возьмешь халат. Но сначала ты сходишь домой, принесешь себе чистое белье. Даешь слово?
— Даю.
Они ушли. Я поражаюсь Си-я-у. Он знает о наших отношениях с Аннушкой, но все равно не скрывает, что любит девушку как сумасшедший. Он что — не мужчина?
Я направился домой за чистым бельем. Всю дорогу думал о Си-я-у. На обратном пути тоже о нем думал. В Аннушкиной комнате я лег на диван. И опять думал о Си-я-у, но уже о Си-я-у с Аннушкой. В голову мне приходят невероятные вещи. В кухне я поставил на газовую плиту ведро. Вернулся в комнату. Снял одежду и снова лег на диван. Аннушка, слушая музыку, держит меня за колено. А сейчас она, конечно, держит за колено Си-я-у. Ну и что? Как это — ну и что? Они пешком пойдут с концерта, пойдут бок о бок по пустынным улицам. Почему она не захотела, чтобы я тоже пошел на концерт? Что происходит? Ах черт побери! Оказалось, я уснул. Вдруг вскочил, как сумасшедший, оттого что на меня лилась горячая вода. Рядом с диваном — Аннушка. В руке у нее — ведро.
— С ума сошла?
— Ты почему не вымылся? Ведь дал слово. Вставай.
Все вокруг — диван, вся моя одежда, я сам, — все совершенно мокрое. Я взбесился:
— Это подло с твоей стороны!
— Не кричи, разбудишь соседей.
— С Си-я-у ты гуляешь и со мной…
— Что ты сказал?
— Ты слышала, что я сказал.
— Твое чистое белье здесь. Одевайся. Уходи.
Неделю мы с Аннушкой не разговаривали.
Я изготовил фотомонтаж и развесил ленту шириной примерно в полметра по стенам нашей комнаты, начав с одной стороны двери и до другой. Керим с Аннушкой рассматривают ее. Мы с Си-я-у стоим у них за спиной. Фотовыставка посвящена общественным формациям. Справа от двери — картины первобытного коммунизма; посреди — племенной строй, рабовладельческий строй, феодальный строй, капитализм; слева от двери — новый миропорядок: мировой коммунизм.
Аннушка сказала:
— Я все время думаю о том времени, когда люди будут разговаривать на одном языке. Если это не будет русский — почему обязательно русский? — то, может быть, это будет китайский.
Си-я-у ответил:
— Может быть.
Аннушка усмехнулась:
— Ах ты, националист эдакий. Может, появится какой-нибудь смешанный язык. Может быть, английский, а может, совершенно незнакомый нам язык, но если это будет не русский, то как же люди будут наслаждаться Пушкиным?
Керим, не отрывая взгляда своих желтых глаз под черными как смоль бровями от фотографий, сказал:
— Мне стыдно, но я не читал Пушкина. Моего русского не хватает, чтобы понять его. А на турецкий его не перевели, что делать. Я не думаю, что общим языком будет турецкий. И потом, мне кажется, останется несколько крупных языков. Но дело не в языке. Не останется ни одного голодного, ни одного безработного человека. Не останется и ни одного безграмотного, не останется никого, кто был бы хозяином, рабочим, крестьянином, полицейским, жандармом; люди перестанут чего-либо бояться — работай, сколько захочется. Ешь, пей, читай, пиши, наслаждайся, сколько хочешь. Черт побери, если это наступит когда-нибудь, скорее бы только наступило. Конечно же, полного коммунизма мы не сможем увидать, но ведь мировую революцию-то увидим, и уже этого достаточно. Все ждут, когда немецкие пролетарии скажут: «А ну, марш!» В Анкаре на Военном заводе есть такой Сейфи-уста, работал лет десять в Марселе в доках, он всегда говорил: «Увидите, что сделают французские рабочие. Посмотрите хотя бы на Парижскую коммуну…»
Керима в университет отправила анкарская организация. В Москве он мой самый близкий друг. Не выносит двух вещей: сигареты и ложь. Не позволяет мне курить при нем. «Лгать можно только врагу, тот, кто врет даже бабе, даже для того, чтобы польстить, — не мужчина». Аннушка познакомила его с одной своей подругой, у них все шло как по маслу, но девушка так и не заставила его ни разу сказать: «Я люблю тебя, Маруся».
— Значит, ты меня не любишь, Керим? — спросила она однажды.
— Как я могу тебя не любить?
— Очень любишь?
— Не очень…
— Почему не очень?
— Откуда мне знать? Не очень, и все. Если буду очень любить, то так и скажу — очень, но пока такой сильной любви у меня к тебе нет.
Тридцать семь ниже нуля. Поздно вечером мы с Керимом отправились в баню в одном из переулков за Тверской. Здесь не пользуются банными фартуками — пештамалами, и поэтому мы никак не можем привыкнуть к наготе — помылись, держа перед собой огромные шайки, стараясь не глядеть друг на друга. Вышли на улицу. Изрядно стемнело. Зажглись фонари, окна трамваев заледенели, витрины — тоже. Скрипят полозья саней. Кажется, если плюнешь, то на землю упадет льдинка. О таком морозе в Анатолии говорят: «Лисицы гадят медью». Прохожие передвигаются чуть не бегом, у большинства на ногах валенки. Перед нами, поскользнувшись, упала женщина. Мы помогли ей подняться. Мы коченеем в наших солдатских шинелях и островерхих буденовках с опущенными и застегнутыми на шее наушниками. От холода шум города становится прозрачнее. Я показал на девушку, шедшую навстречу: «Посмотри на нее, щеки у нее раскраснелись, какая красавица». Керим ответил: «Щеки у нее красные от мороза, а нос как свекла».
Город переживает очередную из своих зимних ночей и еще не знает, что вот-вот разразится катастрофа; но об этом не знает не только Москва, но не догадываются и Париж, Нью-Йорк, Стамбул, Сингапур, Пекин, все города в мире. Каждый из них — одни сейчас, днем, другие — в утреннем сумраке, третьи — в полуденном зное — продолжает жить своей жизнью со своими печалями, радостями, надеждами, горестями, машинами, конными повозками и рикшами, заводами, магазинами, домами из камня, дерева, бумаги, с теми, кто идет на работу, кто возвращается с работы, кто работает на работе, кто шатается без дела, кто сидит в кофейнях, кто целуется в парке, кто сидит в переполненном зале кинотеатра, кто родился и кто умер. Никто в целом мире, кроме нескольких человек, еще не знает, что очень скоро, через пять минут начнется землетрясение.
Мы дошли до кинотеатра «Шануар». Внезапно где-то открылись огромные высокие деревянные ворота. Я не заметил, рядом ли с нами они, или перед нами, или напротив нас. Из ворот хлынули грузовики, люди. И тут я услышал вопль. Должно быть, в тот миг кричало много людей, но мне показалось, будто кричит один человек. Единственный человек, черпающий свою мощь из освещенной, суетной, длинной улицы, ночи, холода, кричал: «Ленин умер!» Что было потом? Происходящее я видел фрагментами, перепутанными во времени. И то, что я слышал, слышал точно так же. Люди, выскочившие из ворот двора на улицу, вырывали друг у друга из рук газеты. Передо мной остановился трамвай. Он опустел за минуту. Все трамваи встали. Все пустые. Я ничего не слышу. Плачет какой-то старик, снял свою шапку, прижал ее к груди. Санки остановились. Санки совершенно пусты. Опустели кинотеатры, толпа валит наружу, будто внутри начался пожар. В ресторанах — то же самое, в домах — тоже. Все выходят на улицу. Тверская мгновенно заполнилась толпами толкавшихся вокруг продавцов газет людей. Вагоновожатый сидит на ступеньке трамвая и плачет. Плачет краснощекая девушка, которую мы только что видели, плачет Керим, в руках у него газета, но я ничего не слышу, все, что я вижу, происходит в каком-то аквариуме. Кто-то упал на землю. Потом упал еще один человек. Я вижу людей, которые, обнявшись, рыдают друг у друга на плече, но никто не причитает. Меня потянули за рукав. Я обернулся: сморщенная старушка, низенькая, в тулупе, голова замотана платком. Тянет меня за руку, что-то лепечет беззубым ртом, я не понимаю. Наклонился к ней. Голосом испуганной шестисемилетней девочки она спрашивает меня: «Ленин умер?» Я киваю. «Умер, значит…» Я жду, что она сейчас перекрестится, но она не крестится. Отпускает мой рукав. «Горе нам». Повторяет: «Горе нам! Горе всем нам! Горе нам!» Голос ее крепнет, растет, звучит во всю мощь и затем внезапно исчезает, словно джинн из сказочной бутылки, и я вновь слышу ее настоящий голос. Когда мы хоронили деда, я слышал, как рыдает одновременно десять человек, и даже гораздо больше, чем десять; возможно также представить, как одновременно плачут сто человек, но этот звук, когда одновременно, в один голос плачет целый город, этот звук больше пяти-десяти минут вынести невозможно. Невольно пытаясь защитить свои нервы, разум, мысли, пытаясь не лишиться рассудка, ты перестаешь его слышать, и до тебя доносятся уже рыдания отдельных людей справа и слева, спереди и позади.
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48