Так как лодочная станция «Анхор» была закрыта, мы съели по ромовой бабе в кафе рядом с католической церковью. Мэйбилин чертила геометрические фигуры на грязной бумажной скатерти и утверждала, что это аналитическая геометрия: мы вспоминали наши школьные годы. Учеба в средней школе казалась ей слишком длинной, если бы та закончилась на год или на два раньше, это никому бы не повредило.
Я смотрел на ее слегка округлый лоб под золотисто-каштановыми волосами, которые поддерживал ободок — она часто носила этот бархатный ободок, и подумал, что не могу с ним соперничать. Я мысленно назвал ее лоб business like[140]. Казалось, что она хмурится, когда становилась такой серьезной, сияние глаз больше не освещало ее лицо. На что я потратил годы? Я был хорошим учеником, с огромным количеством знаний, но сломался: в этом была вина не только школы, были и другие причины. Но эта девушка в голубом свитере своей геометрией с точностью доказывала мне, как выглядит успешное обучение, когда душа и тело развиваются как нужно, освобождая восприимчивый разум, делая его почти осязаемым. Я осмелился в этом признаться, да-да, я ей это сказал. Мэйбилин обыграла меня в настольный теннис, мы оставили наши ромовые бабы и отправились в клуб «Оверси», где нашли стол и ракетки. Зато я брал реванш, когда мы играли в дартс.
Затем она села рядом со мной на скамейку, обняла меня и прижалась щекой к моему вельветовому пиджаку с Карнаби-стрит, и я подумал, что он ей нравится. Сегодня мне кажется, что только в той одежде я по-настоящему был собой: редко встречаются вещи, которые открывают нам самих себя: рубашки, ботинки, пиджаки… их можно пересчитать по пальцам одной руки, эти детали одежды, словно сшитые для нашей жизни. Мне кажется, что только джинсы похожи одни на другие: когда в них влезаешь, появляется ощущение, что прикасаешься к бессмертию.
81
Мэйбилин не нравилась мысль, что нас связал счастливый случай. Это был обман, которого не существовало. Мэйбилин говорила, словно констатировала факт: «Ты меня любишь, потому что тебе больше некого любить».
Это было жестоко. Это не было ложью, нет, я просто любил ее, как никого другого, до сих пор во мне никто не смог вызвать таких чувств, какие я испытывал к ней.
«You’re wrong»[141], — сказал я. Доказательством (да, я употребил именно это слово, «доказательство») было то, что… И я ей рассказал, что произошло несколько недель назад, о той ночи с Барбарой на скамейке в церковном садике. Я искренне верил, что это ничего не значит, так как все случилось до нашей поездки в Феликстаун.
Она замерла, сказав, что наша история была ошибкой и мы должны остановиться. «Our views of life differ»[142], — утверждала Мэйбилин. Наше восприятие жизни, отношений между людьми, между мужчиной и женщиной сильно отличалось. Для нее не имело значения, было ли это до или после поездки в Феликстаун. Она не понимала, а может, понимала слишком хорошо мой образ жизни. А у меня все внутри застыло. Я ее терял и видел, как она становится чужой, хотя и сидит рядом за столиком в клубе «Оверси».
— Ты живешь… — сказала Мэйбилин. — Ты живешь…
И в этом «живешь» было что-то вроде безразличия, приговора. Она заставила меня вспомнить персонажей Сартра и Камю, которые… Ну вот… Она упрекала меня, что я доволен жизнью. Ее раздражало, что можно просто жить, как живется.
Мы, как раньше, спустились к берегу реки и пошли между цветущих дорожек. История с Барбарой проясняла прошлое наших отношений, которые Мэйбилин совсем не нравились. Мы немного запутались в хронологии. Существовала какая-то неопределенность, туманность. В глубине души разве не нужно было бесконечно разбираться с тем, что с нами происходило?
— Ты живешь… ну, ты живешь… — со вздохом повторила Мэйбилин. Этот вздох, очевидно, был прощением.
Через мгновение я почувствовал на губах вкус ее губ.
— Ну, тебе было со мной хорошо? Скажи, хорошо?
И тут же:
— Это глупо, да?
— That’s just what I’ve been keeping telling you[143].
После того как мы вышли из клуба «Оверси», я не переставал повторять, что это глупо.
— Мммм, ты живешь…
82
Мы много раз возвращались в деревню Мэдингли. Это не было заранее запланировано, но, когда я просыпался и видел солнечный день, sunny weather, я выбегал из комнаты и бросался к телефону миссис Джерман, чтобы позвонить Мэйбилин. Казалось, что миссис Джерман помнит счастливые дни, когда мы порой отправлялись на пикник, и сейчас, охваченная волнением, она восклицала: «Chris, I’ll get something ready for you. Сэндвичи! С ветчиной!» Я присоединился к Мэйбилин в условном месте, на горбатом мосту, она полусидела на велосипеде, поставив ногу на землю, или стояла, прислонившись к перилам, на ней были черные джинсы Levi’s и ярко-желтый свитер. Мы хотели узнать, как выглядела церковь воскресным утром. Скамьи были почти все заполнены, мы смогли найти место только в глубине. Мы пришли почувствовать атмосферу и посмотреть, как выглядит по утрам та церковь, которая нам так понравилась. На последнем ряду сидела молодая пара с ребенком около двух лет, мы не заметили их, когда вошли. Единственная вещь, в течение часа привлекавшая наше внимание, что в то время, как священник читал проповедь, делал паузы, приглашал прихожан подняться и спеть, вознося молитву, невидимый ребенок пел и не переставал петь, даже когда все сели, когда священник снова заговорил, когда снова заиграл орган. Мы постоянно слышали это пение, оно поднималось чуть ли не до самых сводов романской часовни. У ребенка был высокий и нестройный голос, он жутко фальшивил, а священник продолжал говорить, как будто не было никакого пения. Этот воздушный голос сбивался, шел в невероятных направлениях, приобретал различные тембры, властвовал над всеми остальными, которые в свою очередь запели псалмы, он парил где-то не здесь, на различных частотах; этот малыш, должно быть, был не совсем нормальным, но все были слишком воспитанными, чтобы повернуться в его сторону. Когда мы выходили, на крыльце к нам подошел преподобный отец, священник, кюре. Откровенно говоря, мы не знали, на службе какой церкви мы присутствовали. Он подошел к нам, неизвестной паре, чтобы узнать: «Do you belong to Lutherian Church?»[144]Мы ответили, что нет, и, когда смогли посмотреть вокруг, ребенка уже не было. Я сказал Мэйбилин, что, возможно, ни ребенок, ни его голос никогда не выходили из часовни. Она засмеялась: «Расскажи мне лучше “Тайну желтой комнаты”».