Ноно он не любил. Говорил, что тот как птичка — знай себе порхает да резвится, одеколоном душится, нет бы делом заняться. Даже его бокс ни в грош не ставил, а еще называл его отщепенцем, шестеркой у белых, игрушкой — мол, поиграют белые, сломают и выбросят на помойку. И захребетником называл за то, что он напросился жить к другу, какому-то неведомому Иву, который уехал на край света, на Таити. Я обижалась, по мне, Ноно не заслуживал, чтобы его так хаяли. Чего-то Хаким недоговаривал, что-то такое было в жизни Ноно, чего я не знала. Пару раз он хотел мне сказать. Начинал: «Ты знаешь, что такое отщепенец?» Я не знала, однажды спросила: «Это вроде сумасшедшего?» Хаким растянул губы в вечной своей насмешливой улыбке. «Ответ неверный, но, возможно, к нему как раз подходит». И больше об этом не говорил.
Как-то в воскресенье, в дождь, он отвез меня к заставе Доре и показал Музей африканского искусства. Кажется, я ни разу не бывала в музее раньше.
Хаким в музее воодушевился, загорелся даже. Я никогда не видела его таким. Он держал мою руку в своей. «Посмотри, это маски фон». Он говорил глуховатым, будто сдавленным голосом. «Смотри, Лайла. Они все копируют, все крадут. Они украли наши статуи и маски, они украли наши души и заперли их здесь, в этих стенах, выставили напоказ, как будто всё это безделушки, та дребедень, что продают в метро «Толбиак», жалкая пародия, подделки». Я не совсем понимала, о чем он. Его рука так сжимала мою, словно он боялся, что я вырвусь и убегу. «Посмотри на маски, Лайла. Они — как мы. Они пленники и не могут высказаться. Их оторвали от корней. А ведь они сами — корень всего, что есть на свете. Они существуют с незапамятных времен, они уже были, когда здешние люди жили в пещерах под землей, ходили черные от сажи и теряли зубы от негодной пищи». Он прилипал к витринам, прижимал кулак к стеклу. «Лайла, Лайла, надо их освободить! Надо увезти их подальше, вернуть туда, откуда их взяли, в Аро-Чуку, в Абомей, Боргозе, Конг, в леса, в пустыни, на реки!» К нам подошел смотритель, встревоженный громким голосом и стуком Хакимова кулака по стеклу. Но Хаким уже увлек меня дальше и застыл перед витриной, где были выставлены глиняные черепки, палки-копалки, какая-то деревянная лопатка. «Смотри, Лайла, любая мелочь оттуда — сокровище, им нет цены». Он показал мне маску догон со злобно оскаленным ртом, маску сонжи, похожую на смерть, всю в каких-то прыщиках, фигурки асханти, похожие на войско призраков, и божество фанг, длиннолицее, с закрытыми глазами, будто погруженное в грезы. Я смотрела на черепки, на почерневшие деревяшки, истертые руками, истрепанные временем. Не помню точно, что было написано на табличке. «Асханти» или что-то в этом роде. «Это наши кости и наши зубы, видишь, это кусочки наших тел, они такого же цвета, как наша кожа, они блестят в темноте, как светляки». Я подумала: может, он сам сумасшедший? И все же от его слов меня била дрожь, я чувствовала в них глубину правды. Мы еще походили по музею, посмотрели на щиты, барабаны, идолов. Была там даже длинная, выдолбленная из ствола пирога, вся изъеденная термитами, и казалось, будто все эти вещи с затонувшего судна выбросило на берег, когда отхлынули воды неведомой мне реки.
Но мягкий шорох шагов смотрителя раздражал Хакима, и мы скоро ушли из музея. Хаким задыхался от бешенства. «Ты видела? — сказал он мне. — Он смотрел, как бы я чего не украл. Как бы я не спер останки моих предков». У него было усталое лицо, он словно постарел. «А ты видела все эти кованые железки? Балясины или сам не знаю, что это, дротики, стрелы, а какой убор из банановых листьев!»
А потом мы поехали на пригородном поезде в Эври-Куркуронн навестить его деда.
Эль-Хадж Мафоба жил один в квартире в белом блочном доме-башне близ Виллабе, у самой автострады. Лифт не работал. Входная дверь висела на одной петле, в полу на лестничной клетке не хватало плиток. Повсюду носилась ребятня. Когда мы поднимались по лестнице, толстый белокожий пацаненок вприпрыжку сбежал нам навстречу, а сверху ему вслед несся пронзительный женский голос: «Сальвадор! Adonde vas? Куда пошел?» Какие-то молодые арабы курили, сидя на ступеньках, еще выше мы встретили двух девушек, потом мелкого белобрысого паренька в очках, который кричал: «Черт, да подождите меня! Это же я вас пригласил!» А девушки ответили: «Из-за тебя, придурок, мы проторчали дома до шести часов!»
Старик, один в комнате, сидел на железном стуле у окна, как будто мог видеть улицу.
— Здравствуй, дедушка.
Эль-Хадж ощупал руками лицо внука. Улыбнулся, потом повел головой:
— С тобой кто-то есть?
Хаким засмеялся:
— Ну и слух у тебя, дедушка, тебя не проведешь.
— Кто это?
Хаким подвел меня к старику. Руки Эль-Хаджа легли на мое лицо, скользнули по щекам, растопыренные пальцы ощупали веки, нос, губы.
— Она похожа на Мариму, — тихо произнес он. — Кто она?
Я пробормотала свое имя. В горле стоял ком. Такого необыкновенного человека я видела впервые. Он был красивый, лицо черное, как уголь, сухая, морщинистая кожа и белые курчавые волосы точно нимб вокруг головы. Стульев больше не было, и я села на пол, прислонясь к стене, а Хаким пошел вскипятить воду для чая.
Эль-Хадж говорил негромко, врастяжку, хрипловатым голосом, с нажимом произносил слова, тщательно их выбирая. Он не обращался ни ко мне, ни к внуку. Он думал вслух, то ли перебирал воспоминания, то ли сочинял сказку. И уже потом, потягивая чай из стакана, он заговорил о том, чего я ждала, о большой реке Сенегал, которая катит свои красноватые воды, и плывут по ним бревна и крокодилы. Я слушала его голос, то гортанный, то певучий, он рассказывал о своей родной деревне, которая называлась Ямба, это было и его имя, в этой деревне хижины из глины, и женщины рисуют на стенах, окуная пальцы в краску из цветов амаранта. Он рассказывал о своих родителях, у которых было десять детей, о гомоне голосов по утрам и о том, как он, самый младший, шагал два часа пешком до тамошней школы, чтобы до вечера читать наизусть Коран. Он заговорил нараспев и принялся раскачиваться, как в ту пору, когда ему было восемь лет, и голос его зазвенел тоненько, словно у ребенка.
— Замолчи, дедушка, ты уже наскучил Лайле…
Хаким так и не сел, стоял у двери, будто собрался уходить.
— Как наскучил? Это ты не хочешь слушать. — Старик обратился ко мне, повернув лицо, на которое падал свет от окна. — Он не желает читать священную книгу. Не желает даже слышать о Пророке. Только и знает, что своего… как бишь его… Фано…
— Фанон.
— Ну да, Фано, Фанон. Пишет он много дельного, признаю. Но забывает главное, самое главное.
Он надолго замолчал, и я спросила:
— А что главное, Эль-Хадж?
— Что даже самый ничтожный человечишка драгоценен в глазах Бога. — Хаким нахмурился, и старик добавил лукаво: — Но полно, оставим это. Он не верит. А ты, Лайла, ты веришь?
— Не знаю.
— Но этот его… Фанон во многом прав, это верно, что богатые поедают плоть бедных. Когда к нам пришли французы, они забрали молодых мужчин, чтобы те работали в полях, и девушек, чтобы прислуживали им за столом, и готовили, и спали с ними в их постелях, потому что своих жен они оставили во Франции. А чтобы застращать маленьких негритят, внушали, что могут съесть их.