Самое интересное в убийстве Эскобедо — топорность исполнения. Я всегда воображал, что яд, который можно бросить в кубок с вином или впрыснуть в апельсин, в шестнадцатом веке было столь же легко добыть, как аспирин в нынешнем, — но ничего подобного. Для начала убийцы послали человека в Мурсию собрать ядовитые растения, потом изготовили отвар и опробовали его на молодом петушке. Птица осталась невредимой. Тогда убийцы подлили «водичку» Эскобедо, но ему, как и петушку, ничего не сделалось. Они попытали счастья с порошком, от которого жертва только заболела. Наконец, потеряв терпение, заговорщики решили прибегнуть к кинжалу. И снова — можно было бы подумать, что кинжал и наемного убийцу, который воспользуется оружием, не составляло труда найти на каждом углу старого Мадрида; увы — и это было не так. Один из заговорщиков отправился в собственные владения, чтобы найти друга, имевшего стилет «с очень тонким лезвием», а остальные поехали в Арагон нанимать desperados[11]. В конечном счете Хуан де Эскобедо был заколот ночью на мадридской улице, когда возвращался домой.
Сплетни сразу же связали Переса и принцессу с этим преступлением. Король скоро узнал, что Перес лгал ему об Эскобедо и выманил разрешение на «экзекуцию» невиновного. Филипп тут же велел арестовать Переса и принцессу. Перес был обвинен в убийстве, но ухитрился бежать во Францию, а позже в Англию, где подружился с Роджером Бэконом и графом Эссексом. Он имел огромный успех в обществе и — странно сказать — стал пионером зубной гигиены в том веке, когда, по свидетельству доктора Мараньона, почти каждый старше сорока был беззубым. Перес страстно увлекался духами и лосьонами, каковые обычно смешивал сам, и его полоскания для зубов, а также зубочистки и перья, которыми он чистил зубы, пользовались огромным спросом среди французской аристократии. «Зуб дороже бриллианта» — такова была одна из его поговорок: ею не пренебрегли бы и современные производители зубных паст. В конце концов Перес умер в одиночестве и забвении — как многие из испанцев, на чужбине.
Принцесса Эволи последние тринадцать лет жизни провела в комнате дворца, в котором она когда-то жила в королевской пышности. Ее комната запиралась на замки и засовы, окна — на железные запоры, и бедная женщина общалась с тюремщиками через решетку, как в монастыре. Создается ощущение, что ее грехи были куда тяжелее, чем утверждается в сохранившихся свидетельствах. Ее муж был близким другом короля, а сама принцесса служила фрейлиной у юной королевы Испании, Елизаветы Валуа. Однако никакие воспоминания о былом не смягчили сердце короля. Он оставался глух ко всем мольбам. Даже могущественные родственники не могли просить за принцессу. На первый взгляд, ее наказали чудовищно жестоко.
Я так и сказал священнику. Он пожал плечами, привычный к исповедям грешников и наложению епитимий; подобно хорошему юристу, он не торопился высказываться, покуда не узнает всех фактов (а этого, полагаю, никогда не произойдет). Я бросил последний взгляд на склеп, где неистовая донья Ана лежит рядом с единственным человеком, который был ей когда-либо близок, с пожилым и тактичным мужем — уж конечно, единственным, кто умел обуздывать ее ярость. Пока священник выключал свет и мы поднимались обратно в церковь, я подумал, насколько странным был их союз: знатная дама, наследница королей, как она гордо именовала себя в посвятительной надписи в монастыре, и надушенный парвеню Антонио Перес.
Мы со священником попрощались. Я повернулся еще раз посмотреть на дворец, настоятельно требовавший реставрации, — совершенный фон для пастранских гобеленов. Я спросил местного крестьянина, известна ли комната, в которой сидела в заточении принцесса. Он провел меня к фасаду и указал на башню справа от ворот, где я увидел плотно зарешеченное окно.
Я отправился в маленький бар в нескольких шагах от рынка, где хозяин за стойкой, имевший вполне столичный вид в своем белом фартуке, подал пиво со льдом и, специально для иностранца, выудил из банки несколько анчоусов и принес на блюдце с зубочистками. В городке было две мельницы и три пресса для оливкового масла, рассказал мне хозяин, и люди из селений на несколько миль вокруг приезжают в Пастрану за покупками. Основная сельскохозяйственная культура здесь — оливки. Неужели я проделал весь путь из Мадрида только для того, чтобы взглянуть на гобелены? Я видел, как он размышляет, сколь странен этот мир. Я пояснил, что также приехал, чтобы посмотреть на дворец доньи Аны.
— О, La Canela! — протянул он.
Это испанское слово обозначает корицу, а еще так называют прекраснейших дам.
Я вернулся на главную дорогу и доехал до Алькала-де-Энарес, когда начало темнеть. В ресторане «Hosteria de Estudiante» я поужинал под потемневшими от возраста потолочными брусьями. На крюках висели в ряд свиные бурдюки — жирные, черные и наполненные вином. Хозяин аккуратно развязал горлышко одного, ловко пустил струйку вина в кувшин и принес последний на мой стол. Я съел moje[12], суп из Ла-Манчи, приправленный помидорами и душистым перцем, потом мне принесли огромный кусок жареного барашка, коричневый и хрустящий, только что из печи. Девушка, которая могла бы быть сестрой Дульсинеи, поставила на стол сыр и тарелку апельсинов.
Весь обратный путь в Мадрид я думал о том старом городке в Кастилии, где великие люди своего времени спят в чистом белом склепе под церковью.
§ 4
Однажды днем я шел по прохладной аллее к Прадо, чтобы провести часок наедине с Франсиско Гойя-и-Лусьентесом. В Англии и Франции нет возможности осознать, насколько великим художником был Гойя, поскольку ни в Национальной галерее, ни в Лувре нет ни одной из его прекраснейших работ, а репродукции, на мой взгляд, всегда получаются неудачные, даже в цвете. Во всяком случае, нередко тех, кто знаком лишь с фотографиями картин Гойи, охватывают изумление и восторг, когда они оказываются перед оригиналами. Таков, по крайней мере, мой собственный опыт.
Гойя — сын арагонского крестьянина, родившийся в 1746 году, и вырос весьма безобразным, похожим на лягушку-быка. Он обладал той смесью уродства и жизненной силы, которая необычайно привлекательна для некоторых женщин. У него был хороший голос, он умел играть на гитаре — и, будучи юношей, быстро почел за лучшее бежать из Мадрида. Не имея денег, он, говорят, присоединился к cuadrilla, труппе матадоров, и скитался с ними из города в город, пока не добрался до Средиземного моря. Оттуда он начал свой путь в Рим, где учился рисованию, как говорят, попал в беду — предание упоминает женский монастырь — и был вынужден вернуться в Испанию. Он женился на дочери придворного живописца и в тридцать лет оказался модным художником, которому король Карл IV, скандальная королева Мария Луиза, норовистый и малоприятный наследник Фердинанд и Мануэль Годой, любовник королевы, а также многие сановники Испании и их жены считали за честь позировать.
О предполагаемой любовной интрижке Гойи, которому было за сорок, с богатой молодой герцогиней Альба написано много, но все основано на ряде неявных намеков, догадок и слухов. Внезапная и загадочная смерть герцогини ввергла художника, как считается, в депрессию, граничившую с помешательством. Гойя совершенно оглох еще до того, как ему исполнилось пятьдесят, и тем не менее рисовал самые «громкие» сцены, какие только можно вообразить, например ужасные события Dos de Mayo, второго мая, когда толпа в Мадриде напала на французские войска и началась испанская война за независимость, известная также как война на Пиренейском полуострове. Интересно, имела ли глухота Гойи какое-либо отношение к его почти маниакальному стремлению заставлять цвета кричать на этих мрачных картинах — особенно в желтых и белых одеждах упавшего на колени испанца, которого готов застрелить отряд французских солдат?! Глухой художник видел эти сцены, но нас он заставил их услышать. Вы невольно отшатываетесь, словно ружейный залп уже прозвучал.