Вот почему я ловлю себя на том, что вопреки своей воле нашептываю Шатцу советы быть осмотрительней. Теперь я его не подталкиваю, совсем наоборот, я его удерживаю. Пусть за ней гоняются другие. Германия уже сделала для нее все, что могла. Но она не утолилась, ей хочется больше, еще больше. И я шепчу ему, что немцами она уже сыта по горло, ничего это не дало, она оставалась холодна, как мрамор. Я удерживаю его, я против, я убеждаю, доказываю. Чего хотят немцы? Две тысячи лет ненависти и плевков в спину? Стать новыми евреями, занять наше место, да? Одним словом, я уговариваю Шатца не лезть в лес Гайст и не ввязываться в это. И вовсе не из симпатии, как вы понимаете. Но если немцы опять попробуют удовлетворить ее, от Джоконды не останется ничего. Даже улыбки, плавающей в пустоте, как после Чеширского кота. Ничегошеньки. Ведь она же превратилась в чудовищно неудовлетворенную, чудовищно мечтательную и чудовищно требовательную принцессу. Чтобы воспарить от наслаждения, ей теперь потребуется не меньше пятисот мегатонн. На меньшее она не согласится: она начинает осознавать себя.
Он колеблется. Однако известно, что он немец, это видно невооруженным глазом, весь мир смотрит на него. И как поступить, когда взоры всего мира устремлены к твоей необузданной мужественности? Тут задумаешься. Я вовсю убеждаю его. Твержу ему, что она нимфоманка, что никому еще не удалось удовлетворить ее.
С этим своим внутренним спором мы совсем забыли про капрала Хенке. А он все еще тут. Вытянулся по стойке «смирно».
— Шеф…
— Ну что?
Руки по швам. Ест взглядом начальство.
— Прошу разрешения отправиться патрулировать лес Гайст. — И капрал скромно опускает глаза: — Не хочу хвастаться, шеф, но я уверен, у меня получится. У меня есть все, что нужно даже для очень знатной дамы. Если желаете, могу привести кое-какие цифры. У меня замечательный характер, я сеял несчастье всюду, где проходил.
— Пятнадцать суток ареста! — взвыл Шатц. — Кругом!
— Gott in Himmel! — скулит барон. — Невозможно гнусней оскорбить все, что в человеке есть благородного…
— Крепитесь, друг мой, — уговаривает его крайне шокированный граф.
В дверь заглядывает инспектор Гут. Он смеется.
— Чему вы так радуетесь?
— Господин комиссар, пришла делегация бойскаутов. Хотят помочь вам. Молодые люди страшно возбуждены. Готовы добровольно отправиться прочесывать лес.
— Гоните их домой. Пусть устраиваются собственными силами.
— Хи-хи-хи!
— А что делать с журналистами?
Шатц задумывается. Пожалуй, это будет наилучший выход: пусть увидят его на посту, убедятся, что он умело и хладнокровно ведет расследование. Это положит конец гнусным слухам, которые распространяют его враги.
— Впустите их.
Сколько их! Они примчались со всех концов света, и особенно возбуждены английские специальные корреспонденты: сами понимаете, в головах у них одни только немецкие зверства. Никак не могут простить нам бомбардировки Лондона. Спустя двадцать лет «Санди Таймс» хватило хуцпе выпустить специальное иллюстрированное приложение, посвященное «антисемитизму в Германии». Какой антисемитизм? В Германии осталось всего-навсего каких-то тридцать тысяч евреев, и вы считаете, этого достаточно, чтобы воссоздать, возродить идеологию?
Засверкали вспышки, и Шатц на миг испугался, но тут же спохватился и успокоился: этого сукина сына не видно, здесь только он один.
А я обиделся. Мне бы очень хотелось, чтобы меня могли сфотографировать. Настоящей известности я так и не добился. Так, третьеразрядный шут. Надо было эмигрировать в Америку, в Голливуде я определенно стал бы новым Денни Кеем.
— Муж! Где муж? Мы хотим взять интервью у мужа!
— Ужасно! — простонал барон. — Мое имя войдет в историю рядом с именем Ландрю[23]!
Граф пожимает ему руку:
— Мужайтесь, дорогой друг!
— Господа! Господа! Почему вы на меня так смотрите? Я ничего не делал!
— Ничего?
— Совершенно ничего!
— Бедная женщина!
— Не беспокойтесь, все объяснится.
— Дорогой друг, мой совет: не произносите ни слова, пока здесь не будет вашего адвоката.
Телефон надрывается. Шатц вылезает из кожи.
— Алло! Да?… Цирк Бабара предлагает свои услуги? На кой черт?… Что?… Они предлагают разбросать всюду куски отравленного мяса? Вы что, смеетесь надо мной? Это не дикий зверь, это очень знатная дама!
— Шиллер, Лессинг, Спино…
— Прекратите, Хаим! Прекратите!
— Монтень, Декарт, Паскаль, все без гита…
Он лишил меня слова, мгновенно умолк, сжал зубы, стиснул челюсти, оттер меня. Что ж получается, теперь и пошутить нельзя? Журналисты окружили барона, но он твердо стоит на своем, еще держится, еще сопротивляется, все еще верит в нее: Лили интересовало только то, что связано с Духом, однако приговор единодушен, отовсюду раздается:
— Нимфоманка!
Барону вторит граф:
— Лили! Наша Лили, плакавшая над раздавленной гусеницей!
Графу вторит барон:
— Лили запрещала садовнику срезать цветы!
И вместе, дуэтом:
— Она была такая мягкая, такая добрая!
Барон:
— Ее отношения с мужчинами были отношениями Лауры и Петрарки!
Граф:
— Убивают Джоконду!
Я:
— Мазлтов!
Шатц:
— Арахмонес!
Я, целуя его в лоб:
— Ба мир бис ду шейн![24]
Шатц:
— Гвалт! Гвалт!
Де Голль:
— Мадонна с фресок… принцесса из легенды…
Фрейд:
— Нимфоманка!
Гете:
— Mehr Licht![25]
Наполеон: пшик! Гитлер: пшик! Лорд Рассел: пшик! Джонсон: пшик!
Иисус:
— Ну уж нет, — вопит Шатц, — мы, немцы, не позволим тронуть евреев!
У меня по спине поползли мурашки. Я вдруг почувствовал страшную опасность, нависшую над моим народом: нацисты, которые не будут антисемитами. Представьте на миг, какой чудовищной катастрофой стало бы для нас, если бы Гитлер, к примеру, был не против евреев, а, совсем наоборот, против негров? Немцы едва-едва нас не поимели. Счастье, что они оказались расистами.