Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 57
ожиданий, основанных на знакомстве с романами Бальзака[280].
С одной стороны, неожиданное ускорение, совершающееся благодаря пустой строке; с другой – внезапное замедление, связанное с непредвиденным отступлением, усиленным неожиданным финалом главы перед неизбежной эмоциональной кульминацией («Разорен, ограблен, погиб!»). «Музыка», которую Пруст так любил в романах Флобера, была музыкой визуальной. Пауза во время устного чтения текста никогда бы не вызвала choc [шока – фр.], порожденного резким переходом от одного раздела к другому[281].
Другой прием Флобера – внезапный переход внутри одного и того же раздела – порождает визуальный choc того же рода. Красноречивый пример находим в знаменитом фрагменте «Госпожи Бовари», где романтические мечты Эммы неожиданно растворяются в серой реальности повседневного существования:
Все дни, одинаково упоительные, были похожи один на другой, как волны, и этот бескрайний голубой, залитый солнцем, согласно звучащий простор мерно колыхался на горизонте. Но в это время кашляла в колыбельке девочка или же Бовари особенно громко всхрапывал – и Эмма засыпала лишь под утро, когда стекла окон белели от света зари и Жюстен открывал в аптеке ставни[282].
Как отметил Тибоде, Флобер использует одно и то же глагольное время («мерно колыхался… но в это время кашляла в колыбельке девочка»), благодаря чему ему удается сделать мечты Эммы столь же реалистичными, что и звуки в комнате. Комментируя этот фрагмент, Жерар Женетт писал, что в руанской рукописи «Госпожи Бовари» он читается следующим образом: «девочка внезапно начала кашлять». Флобер убрал наречие времени «внезапно» и тем самым усилил неожиданную преемственность между мечтой и действительностью[283].
Изучая рукописи той части «Воспитания чувств», о которой говорилось выше, я не без волнения столкнулся с проявлением той же самой логики. Страница за страницей, Флобер без устали создавал, зачеркивал, вновь и вновь переписывал («Бувар и Пекюше – это я!», мог воскликнуть он) начало шестой главы третьей части. В одном из самых первых вариантов этот пассаж звучал так:
Затем он отправился в путешествие[284].
Отказ от наречия времени в опубликованной версии соответствует общей стратегии писателя, призванной, как было отмечено, произвести «эффект разрыва»[285]. Переход оказался более жестким, более резким, более соответствующим мрачной гармонии флоберовского стиля:
Он отправился в путешествие.
3
Это лишь один из многих примеров того, сколь требовательным был Флобер в своем ремесле. Вероятно, Пруст усмотрел во всем этом победу «музыки» над «отходами истории». Я думаю иначе, если не сказать – абсолютно иначе. Я постараюсь показать, воспользовавшись случаем Флобера, что стиль и история не исключают друг друга, а, напротив, тесно переплетены между собой.
Пруст считал, что «пустая строка» у Флобера – это формальный прием. Тем не менее следует отметить, что пустая строка усиливает чувство шока от внезапного и неожиданного изменения романной интриги. Рукопись «Воспитания чувств» показывает, что эта перемена в итоге стала стеснять самого Флобера. Сначала он кое-как написал следующие фразы:
Рев ужаса в толпе. Полицейский взглянул на нее и люди расступились. Он двинулся вперед и Фр[едерик] <…> как ему показалось, уз[нал] Сен[екаля].
Следующая редакция этого фрагмента такова:
Рев ужаса пронесся по толпе. Полицейский обвел всех глазами и тем самым заставил расступиться [зачеркнуто: он двинулся вперед] и Фредерик <…> [зачеркнуто: как ему показалось, узнал] узнал [зачеркнуто: профиль] Сенекаля.
И в этот момент Флобер наконец нашел le mot juste (точное выражение), то самое единственное слово, имя прилагательное, которого ему так не хватало:
и ошеломленный Фредерик узнал Сенекаля[286].
Читатели «Воспитания чувств» испытывают тот же парализующий ужас, что и Фредерик, который узнал Сенекаля в полицейском, убившем Дюссардье, – хотя отчасти это узнавание было предсказано в одном из фрагментов предыдущей главы:
Сенекаль объявил, что стоит за власть… Да здравствует тирания, если только тиран творит добро! <…> Консерваторы рассуждали теперь так же, как Сенекаль[287].
Дюссардье и Сенекаль знали друг друга, имели сходные политические воззрения (хотя во всем остальном были противоположны), они посещали одни и те же собрания. Дюссардье, приказчик в магазине кружев и мод, благородный Геркулес, чьи «волосы торчали из-под клеенчатой фуражки, точно свалявшаяся пакля», впервые предстает перед нами в тот момент, когда сшибает с ног полицейского, жестоко избившего дерзкого подростка[288]. Сенекаля, учителя математики, мы впервые видим глазами Делорье, друга Фредерика, который характеризует его как «человека большого ума и республиканских убеждений, будущего Сен-Жюста»[289]. Впрочем, когда Фредерик сам встречает Сенекаля, он находит его отталкивающим:
Лоб его казался выше благодаря тому, что волосы были подстрижены бобриком. Что-то жесткое и холодное сквозило в его серых глазах, а от длинного черного сюртука, от всей одежды так и несло педагогикой, церковными поучениями[290].
Описание черт лица Сенекаля предваряло рассказ о его воззрениях:
Каждый вечер, кончив работу, он возвращался к себе в мансарду и в книгах искал подтверждения своим мечтам. Он делал заметки к «Общественному договору». Он пичкал себя «Независимым обозрением». Он узнал Мабли, Морелли, Фурье, Сен-Симона, Конта, Кабэ, Луи Блана, весь грузный воз писателей-социалистов, тех, которые все человечество хотят поселить в казармах, тех, которые желали бы развлекать его в домах терпимости или заставить корпеть за конторкой; и из смеси всего этого он создал себе идеал добродетельной демократии, нечто похожее и на ферму, и на прядильню, своего рода американскую Лакедемонию, где личность существовала бы лишь для того, чтобы служить обществу, более всемогущему, более самодержавному, непогрешимому и божественному, чем какие-нибудь далай-ламы и Навуходоносоры. Он не сомневался в скором осуществлении этой идеи и яростно ратовал против всего, что считал враждебным ей, рассуждая, как математик, и слепо веря в нее, как инквизитор. Дворянские титулы, мундиры, ордена, в особенности ливреи и даже слишком громкие репутации вызывали в нем возмущение, а книги, которые он изучал, и его невзгоды с каждым днем усиливали его ненависть ко всему выдающемуся и ко всякому проявлению превосходства[291].
Вероятно, Флобер оказался первым писателем, кто сумел полностью воспользоваться возможностями несобственно-прямой речи[292]. Она понадобилась ему, чтобы, не прибегая к кавычкам, дистанцироваться от слов и мыслей героев в тот момент, когда он выводил их на сцену. Впрочем, в только что процитированном фрагменте не заметно никакой дистанции. «Тех, которые все человечество хотят поселить в казармах, тех, которые желали бы развлекать его в домах терпимости или заставить корпеть за конторкой»: это голос не Сенекаля, а самого
Ознакомительная версия. Доступно 12 страниц из 57