– Агапе! – выкрикнула вдова французских дворян по линии отца и чинно сама же поклонилась. Она тоже была гость. И она тоже была Глотов.
И все Глотовы были греки. Лева это сразу понимал про каждого, как только тот занимал часть пространства Левиной спальни.
– Все в сборе? – Грек Дурново осмотрелся вокруг и сообщил: – Начинаем!
Греки встали в круг, второй Глотов подвинул спортивную сумку в центр комнаты, все гости взялись за руки и пошли по кругу вокруг спортивной сумки против часовой стрелки. Грек-мать завела считалку:
– А-кале-мале-дубре… сторге-эрос-агапе. – Считалку Лева признал сразу, но в глотовском исполнении куплетным разнообразием она не отличалась. – Сторге-эрос-агапе…сторге-эрос-агапе…
Хоровод вращался все быстрее и быстрее, причудливые слова выскакивали оттуда в воздух все чаще и чаще, пока вдруг глотовская компания разом не остановилась в середине считалочного танца и одновременно все его участники не выкрикнули, указав рукой в сторону кровати, в которой продолжал пребывать озадаченный подросток:
– Пук!
По всей вероятности, это означало, что – ему водить, Леве. Гости засобирались прятаться, и тут Лева обнаружил, что часть одежды на них изменилась, точнее, отдельные предметы поменялись местами, так же как и частично внешность гостей. На третьем Глотове, эросе, к примеру, уже была надета французская треуголка, и он был слегка небрит. Юностью же и свежей молодой силой повеяло от номера два, сторге, и не только это. Он был в купальнике, но при этом на кончике носа у него болтались массивные роговые очки. Филия теперь носил протез и опирался вместо агапе на костыль. А агапе приобрел больничный халат и редкость волос от сторге…
– У тебя есть шесть лет, не больше, – сказал грек Дурново. – Дальше Генечка вернется, и все обретет полную непредсказуемость.
После этих слов они, не сговариваясь, бросились врассыпную и одновременно растаяли в воздухе.
– Как же я найду вас теперь? – спросил в пустоту Лева и встал с постели. Никто не ответил.
– Мама! – закричал мальчик. – Мама, ты где?
Не было ничего: ни эха, ни вибраций воздушной среды.
– Мама! – в страхе заорал он. – Где вы все? Все Глотовы!
На этот раз он не услышал собственного голоса. В горле тоже стояла пустота и ничто не сжимало связки. И тогда Лев Ильич заплакал, но не так, как плачет ребенок: громко, натужно и мокро, а по-другому, по-взрослому: горько, без слез и без звука…
Любовь Львовну поместили в морг и держали там сколько было возможно. Получилось около двух с половиной недель. Надежды на то, что сын и наследник, Лев Ильич Казарновский-Дурново, к моменту похорон будет функционален, не было с самого начала. Паралич, разбивший его на следующий день после смерти матери, последовал сразу за обширным инфарктом, и в итоге, как Люба ни сопротивлялась, хоронить пришлось без него. И дело, в общем, было не столько в матери и обязательном Левином присутствии на кладбище в момент забивания крышки гроба, сколько в нежелании Любы смириться с новым, еще более неожиданным положением, в котором оказалась семья, в желании оттянуть как можно дальше то, с чем придется теперь всем им жить.
Еще было лето, и поэтому после больницы Леву привезли в Валентиновку и поместили в бывшую комнату Любовь Львовны. Так всем было удобнее: семье – чтобы не менять сложившийся порядок жизни с мая по октябрь, а Любаше – чтобы было удобней выкатывать Льва Ильича с первого этажа на кресле-каталке в те дни, когда он глазами изъявлял такое желание. Паралич был почти полный, с потерей речи и памяти. Но про память никто точно не знал, включая врачей: проверить это с достоверностью при отсутствии речи было почти невозможно. Чаще ответы «да-нет» глазами он угадывал, но, бывало, моргал, совсем не попадая в самые простые вещи. Кормила его Любаша с ложечки и обихаживала тоже с нужной чистоплотной регулярностью. Так само собой вышло, что после случившегося в семье Казарновских двойного несчастья она так и осталась жить при них, потому что поначалу уход за Левой полностью взвалила на себя, настояв на этом и проявив не присущую ей твердость характера. И после того, как закончился ее внеплановый отпуск в горюновском Центре, она стала возвращаться после работы не домой, а в Валентиновку или на «Аэропорт», где и оставалась ночевать. На «Аэропорте» Леве также досталась спальня матери, и это было единственным оставшимся после нее наследством. Ничего другого семья после смерти Любови Львовны не обнаружила, развеяв друг перед другом миф о тайне брильянтовой вдовы. Не удалось найти и тот самый камень, который был на старухе в день Генькиного возвращения из тюрьмы, тогда… с «Наполеоном» Дурново. Его-то все видели явственно…
Странно, но Люба Маленькая перестала совершенно сопротивляться Любашиному в доме постоянному присутствию и даже, наоборот, со временем сошлась с ней ближе, но все чаще и чаще поручала ей домашние дела, рассматривая как безропотную прислугу, которой все довольны. Впрочем, со временем Маленькая стала бывать дома реже, а через год переехала к Толику Глотову, от которого еще через год родила сына Леву, в честь отчима. Фамилию свою на Толикову – Глотов она менять не стала, а оставила фамилию своей матери от второго брака – Казарновская-Дурново – и настояла, чтобы Лева Маленький тоже на эту фамилию был записан. Толик спорить не стал, жену он боготворил и побаивался одновременно. В заборе между Глотовыми и Казарновскими он по поручению жены оборудовал калитку, и Люба Маленькая носила туда-сюда Леву Маленького: показать отчиму и погукать с бабушкой, а потом оставить на Любашин пригляд заодно со Львом Ильичом.
Все чаще в доме стал бывать Горюнов: и в Валентиновке, и на «Аэропорте». Иногда он оставался на даче – места было много и так для всех было понятнее, но затем несколько раз подряд остался в городской квартире. Люба же в ответ на дружбу иногда задерживалась до утра у него на Академической. Потом это стало повторяться чаще и чаще, и уже без особого стеснения, да и стесняться было некого: Любаша по-рыбьи молчала и никуда не лезла, Маленькая жила отдельно. Лев Ильич знать про это ничего не мог или не умел: оба варианта всех устраивали, жизнь продолжалась…
Со временем Горюнов переехал на «Аэропорт», а Любашу со Львом Ильичом решено было поместить на Академической, в горюновской квартире, там для двоих было вполне… Даже очень…
Любаша уволилась, их с Левой теперь полностью содержал Горюнов. Но зато с мая по октябрь они соединялись, все они: Люба со своим гражданским мужем Горюновым, Лев Ильич с верной помощницей Любашей и через калитку – Маленькая Люба с Маленьким Левой и его отцом Анатолием Эрастовичем Глотовым.
А раз в год, в один из летних дней Толик Глотов подгонял свой огромный джип к крыльцу дома свекрови и грузил в него своего свекра, Льва Ильича, грузил вместе с креслом-каталкой и тонким летним одеялом. Туда же помещались без труда и все остальные, включая Леву Маленького и Горюнова. И ехали они в этот день на старое Востряковское кладбище, где у Казарновских было место, на котором рядом с драматургом Ильей Лазаревичем Казарновским покоилась его верная супруга Любовь Львовна Дурново. Цветы обычно за всех покупала Люба Маленькая. Она же потом укладывала их на теплую по-летнему землю, после чего Любаша по обыкновению часть из них отделяла и устанавливала в литровую стеклянную банку с водой, которую хранила здесь же, с задней стороны могильного мрамора Казарновских. И каждый раз Маленькая не возражала против такого незамысловатого Любашиного решения, и Любаша тоже это знала. Они подолгу стояли у могилы и молчали, думая каждый о своем… И каждый из них знал, о чем он подумает всякий раз, стоя перед этим камнем. И мимоходом улавливая взгляды друг друга в такие минуты, вместе все они тоже знали, что пришли поклониться человеку дорогому и близкому, вокруг которого на дрожжах такой непростой и перекрученной любви взросла эта странная, но счастливая семья Казарновских-Дурново. Теперь они точно знали, что – счастливая, убеждаясь в этом с каждым разом, приходя на востряковскую землю из года в год. И всегда в дни таких семейных путешествий на глазах у безмолвного Льва Ильича появлялась влага, но это в семье никогда не обсуждалось, потому что никто причину этого доподлинно объяснить не брался…