предрассветным ветерком, из ворот, позевывая, выходили дворники и с ожесточением принимались мести и скрести мостовую. Наступал их час. Наш час, час молочников, кончался.
Работа на базе была хороша тем, что день почти целиком оставался в нашем распоряжении. А это было важно. Мы готовились в вуз.
Многое из того, что учили в школе, забылось. Кое- что вообще не успели пройти. Андрею приходилось особенно туго.
— Я-то понимаю, в чем тут дело, — говорил он, тыча пальцем в карту России, которая висела у нас на стене. — Алгебру позабыл, наверно, вот здесь, под Сарептой. Как оглушило и бросило оземь взрывной волной, так и вышибло из головы всю алгебру. А по физике знания растерял уже на деникинском, когда гнали беляков без роздыху до самого Перекопа. Какая уж там физика! Теперь по клочкам все надо собирать!..
Но Андрей был на редкость настойчив, усидчив и терпелив. И я изо всех сил старался помочь ему, чем мог.
Мы оба были приняты в университет.
Помню то блаженное состояние изнеможения и полной умиротворенности, которое охватило нас. Не хотелось уходить отсюда, от этого высокого здания и приветливой зеленой листвы. Деревья задумчиво шелестели над головами. А посреди высоких флоксов и георгинов стоял Ломоносов.
Очень хорошо было сидеть так, у подножия памятника, и смотреть на Манежную площадь. День был пасмурный, но это было ничего. И дождик, который то и дело принимался накрапывать, не мешал ничуть.
Отсюда наши острова в Восточно-Сибирском море были куда лучше видны, чем из Весьёгонска. До них, казалось, рукой было подать!..
Глава четвертая
ХРАНИТЕЛИ КОМПАСА
Теперь над нашим с Андреем письменным столом висел между расписанием лекций и отрывным календарем маленький компас-брелок — подарок Петра Ариановича. Стрелка, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток.
Я бы сказал, что образ нашего учителя с годами как бы прояснился. Второстепенные черты отошли в тень, стушевались, на передний план выступило то главное, что составляет сущность человека.
В ушах начинал звучать негромкий хрипловатый басок: «Всегда тянет узнать, посмотреть, что за тем вон поворотом или перевалом. Мог бы идти так очень долго, часами…»
Или же слышалась песня о соколе:
Сидит он уж тысячу лет,
Все нет ему воли, все нет…
Сразу по приезде в Москву я поспешил навести справки в Наркомпросе. Нет, в списках педагогов Петр Арианович не числился.
Я обратился в отдел кадров Академии наук. И среди научных работников не было Петра Ариановича.
После некоторых колебаний мы решились написать Веронике Васильевне. Ответа на письмо не получили. Потом узнали стороной, что Вероника Васильевна вышла замуж — вскоре после революции — и переехала на жительство в другой город. Оборвалась и эта тоненькая ниточка, связывавшая нас с Петром Ариановичем.
Что же произошло с ним? Неужели умер?..
В это было трудно поверить. О таких людях, которые всеми помыслами и делами своими устремлены в будущее, не так-то просто сказать: «умер».
Умер, не нанеся на карту свои острова?..
Да, клад, завещанный Петром Ариановичем, оставался нетронутым. То был географический клад — острова, охраняемые льдами и туманом. И на пути к островам нельзя было «рыскать», как говорят моряки, то есть отклоняться от заданного курса. Стрелка компаса, закрепленная неподвижно, указывала на северо-восток!
— Не забывай афоризм, — поучительным тоном повторял Андрей. — «Если хочешь достигнуть чего-нибудь в жизни, будь целеустремленным».
Андрей гордился своей целеустремленностью. Я порой разбрасывался, по его мнению.
— У тебя шквалистый характер, — сказал он однажды.
— То есть?
— Как ветер, налетающий порывами.
— A y тебя?
— О! Постоянно дующий легкий бриз, — сказал он, но сам не выдержал и захохотал.
Вот уж ничего похожего на бриз, на его нежнейшее, ласкающее дуновение!
Наружность моего друга соответствовала его характеру: остался букой, таким же, каким был в детстве.
Он не имел уменьшительного имени. Язык не повернулся бы назвать его Андрюша или Андрейка. Андрей — это было то, что полагалось. Андрей — это было хорошо!
Только крупный вздернутый нос нарушал общее впечатление. Очень забавны были эти широкие, будто любопытные ноздри. И по-прежнему нос смеялся со всем лицом: покрывался мелкими складочками и морщинками, точно Андрей собирался чихнуть. Смеялся мой друг не часто, но зато уж закатывался надолго, совсем как Петр Арианович.
…Устроились мы в бывшем студенческом общежитии между Пречистенкой и Остоженкой. То была необычная квартира. За сравнительно короткий срок она переменила несколько хозяев. До революции здесь обитал какой-то богатей, роскошествовавший в просторных высоких комнатах, отделанных под дуб, с тяжелыми лепными карнизами. Потом его вытряхнули вон, а дуб и карнизы остались, но уже перегороженные стеночками. По коридору, громко переговариваясь и хохоча, забегали студенты и студентки, на разные голоса завыли на кухне примусы, и в ванной поселился мрачный ветеринар с усами и бородой.
В спешке понаделали слишком много комнат, и самого разного калибра. Одна была так велика, что в ней помещался чуть ли не целый курс, в другой, казалось, живет всего один лишь платяной шкаф, чудом уцелевший от богатея после всех перемен.
Прошло пять-шесть лет, и характер квартиры вновь изменился. Большинство студентов окончило вузы, иные переженились, обзавелись детьми. Со всех сторон понаехали к ним родственники в провинциальных салопах и тулупчиках, коридор заполнился чемоданами, раскладушками, корзинами и картонками, а на кухне появились бранчливые старушонки, которые вместе с клопами понавезли уйму кухонных дрязг и распрей.
В бывшем студенческом общежитии очутился даже нэпман с семьей, обменявшийся с кем-то комнатами. «Частнокапиталистический сектор», — называла его наша молодежь и особенно вызывающе выбивала чечетку перед обитой войлоком нэпманской дверью. А наряду с ним сохранился и одинокий пожилой студент, носивший усы торчком и эспаньолку образца 1913 года. Он учился в своем ветеринарном институте что-то уже одиннадцать или двенадцать лет. Бури и штормы проносились над его головой — мировая война, революция, гражданская война, — а он все учился и учился. Да, припоминаю: именно двенадцать! Как-то по коридору, напевая и приплясывая, промчалась одна из рабфаковок, а ветеринар, который, по обыкновению, корпел над своими учебниками, выскочил из ванной и закричал ей вслед: «Трулялям? Трулялям? Из-за этого вашего «трулялям» я двенадцать лет институт не могу кончить!»
Возможно, дело было не только в «трулялям». Багровое лицо бедняги, к сожалению, выражало только натугу, ничего больше. Впрочем, он был безобидный, хоть и мрачный, и мы с Андреем быстро сошлись с ним.
Мы вообще сразу же освоились в этом мирке: сочувствовали «вечному студенту», ухаживали за рабфаковками, презирали старушонок, трусливо сгибавшихся над