бы на седло, что ли пустили. Мягкая кожа-то, гладенькая, лакированная…
Блаженненький, одним словом, был пан Стась. А по-простому — дурак и размазня. И папаша, раздавая напутствия и завещания на смертном одре, ухватил руку младшенького, Владислава, и попросил шепотом: «Ты уж приглядывай за братиком-то, а?» «Непременно, батя», — пробурчал Владислав, хмурясь в темный, расчирканный янтарными всплесками света свечей, пол. И недоумевая, почему опять — все старшему? Несмотря на то, что тот дурак и размазня. Ну дом, земля, деньги — то бишь, наследство — понятно. Потому как, старший. А любовь-то родительская — почему, опять — вся ему? Потому что старший? Или потому что дурак и размазня?…
А райская птица, золотоволосая и зеленоглазая, волшебная птица, пойманная бог весть в каких заморских краях дурнем-братцем — почему опять ему, старшему?…
От того, как она смотрела на своего мужа, и как он смотрел ей в ответ… От тех взглядов, иногда краем задевавших пана Владислава — ослепительно-огненным крылом жар-птицы, которая нежданно-негаданно поселилась в их старом угрюмом доме, пану Владиславу было не по себе. Не то в жар бросало, не то в озноб, и зубами хотелось заскрипеть с досады. Потому что на него никто никогда так не смотрел. И, наверное, не посмотрит. Почему — почему опять ему — старшему?…
Ее называли ведьмой — и было за что. Она была похожа на райскую заморскую яркую птицу, по ошибке залетевшую в стаю ворон. И дело было даже не в том, что она была слишком красива. И не в том, что ее сияние — не золотого оперения, а изумрудной бездны в глазах, где светился ее мир, тот мир, из которого она прилетела — сводило мужчин с ума. Хотя, это и можно было бы приписать колдовству. И дело было даже не в том, что она пыталась устраивать здесь свои порядки — учить деревенских детей музыке, придумывать какую-то бесплатную лечебницу; и не в том, что она осмеливалась привечать в своем доме старуху, которую все здесь называли ведьмой — и бесстрашно болтать с ней и обедать вместе… А околдованный чарами бедолага-муж позволял это… Не в том было дело…
А в том, что вороны не любят чужаков в своей стае…
Они бы заклевали ее — так или эдак. Рано или поздно. Пан Владислав (одна из ворон? — нет, не так — он не клевал…он просто стоял и смотрел — как ОНИ убивают ее… Он просто стоял и смотрел…) пан Владислав, знал, что так оно все и будет. Ну, не так — так по-другому. И, если не пришлось бы Стасю промозглым сентябрем поехать в город по срочному письму, и не был бы этот сентябрь таким холодным что в летних спальнях пришлось вовсю топить камины… Или, хотя бы — не заклинило бы в спальне дверь и окно (вот ведь незадача — разом и дверь, и окно…)… — наверняка, раньше или позже, был бы другой промозглый сентябрь и было бы другое окно или дверь, которую (ну совершенно случайно, конечно же) заклинило в неудачный момент…
Пожар начался ночью, внезапно. Так, как начинаются почти все пожары. Пан Владислав был заботливо разбужен и выведен во двор старым слугой, который еще с пеленок нянчил младшего паныча и любил его с нерассуждающей слепой преданностью собаки, при малейшей опасности утаскивающей неразумного кутенка в безопасную нору, не считаясь со щенячьими визгами и барахтаньями. Слуга был скуп и на слова и на пояснения. Но когда пан Владислав, сонно проморгавшись на тонущее в огне левое крыло дома, рванулся было вперед — на женский крик, сильные руки старого слуги вежливо, но твердо остановили его.
— Погорите только, светлый пан, — заботливо проговорил знакомый с детства голос. В самое ухо пана. И что-то было такое — в тихом голосе старого слуги… Что-то, заставившее светлого пана растеряно остановиться. Остановиться, хватая ртом холодный воздух и чувствуя себя так, как будто с разбегу налетел грудью на дуло пистолета, уставленное на него добрым старым улыбающимся слугой. Из лучших побуждений, разумеется.
А слуга, придерживая своевольного пана за плечи, улыбался — чуть-чуть, уголками губ, ободряюще и заботливо, как и положено верному слуге, только что спасшему своего любимого господина из огня. А в глазах его была остывающая уже тревога — как и положено глазам верного слуги … и что-то еще было в глазах верного слуги …
И пан Владислав (почему-то продолжая чувствовать это, привидевшееся ему дуло пистолета, металлическим холодком уткнувшееся ему в грудь) растеряно огляделся, спотыкаясь о лица крестьян, сбежавшихся — для того, чтобы … что? — тушить пожар, пожирающий панский дом? Или просто поглазеть?… Или подпереть снаружи случайным полешком дверь спальни молодой хозяйки? … На диво споро сбежавшихся — почти вся деревня стояла вокруг горящего панского дома, перетаптываясь и выглядывая друг у друга из-за спин. Как будто погреться собрались вокруг большого костра … костра, который сами разложили и подожгли — чтобы было не холодно этой темной осенней ночью …
У пана Владислав, невесть почему, поползли по спине ледяные мурашки. Как будто можно было замерзнуть здесь, перед самым большим костром из тех, которые он видел в своей жизни.
Со стороны, наверное, это выглядело, как обычный пожар. Гудел огонь; с треском рушились горелые балки; кричала и металась за окном женская фигура; билась на руках у няньки четырехмесячная девочка (как успели вынести?); бестолково носились по двору слуги с ведрами, шпыняемые встрепанным со сна управляющим, заполошно вопившем «Воды, олухи, воды, скорее!». Словом, суета и паника, обычные для ночного пожара, захватившего врасплох сонных обитателей большого дома. Все так. Только …только они стояли и смотрели — мужики и бабы с хмуро-равнодушными лицами, как будто вросшие в землю босыми ногами. Стояли и смотрели — и в их темных глазах плескались алые отсветы пожарища, и пан Владислав подавился комком неожиданного страха, споткнувшись растерянным взглядом об эти глаза. И вспомнил вдруг — к чему бы это? — как пару лет назад соседа (дальнего, слава богу) подняли на вилы его же собственные крестьяне. Зачинщиков потом, конечно, перевешали, но ведь покойнику-то от этого легче не стало. И теперь, бог весть почему, пану Владиславу вдруг примерещился в угрюмых крестьянских глазах холодный блеск тех самых вил, нацеленных — теперь в его — ребра. Если он что-то сделает не так…
Он не считал себя трусом. Никогда. Лихой наездник; храбрый охотник, не раз встречавший — глаза в глаза — злой и подслеповатый взгляд разъяренного медведя, поднятого собаками из