на последний автобус.
— А ты куда заспешил? — окликнул его от калитки Степан. Он накинул на плечи выходной свой пиджак, который при каждом шаге издавал медальный перезвон. — Тебе-то, поди, не на работу?..
— Вообще-то я за свой счет взял, — неуверенно сказал Самошников, — но, может, еще на автобус успею…
— Да ты что? — Степан обиженно насупился. — Шура с Нинкой сейчас приберут маленько, и мы с тобой еще врежем. Переночуешь у нас, а завтра видно будет.
Самошников согласно кивнул.
С наступлением сумерек в тесном Степановой палисаднике сделалось как будто бы просторнее. Потемневшие заросли жасмина у ограды словно бы отдалились, отодвинулись в наползающую на них туманную мглу и почти слились с повлажневшими камнями булыжной мостовой. Теперь и низкие эти кусты у забора, и поднятая насыпью дорога, и лежащая за ней неширокая полоска истоптанной сизой травы — все это пространство, за которым желто светились окна других домов, полнилось синеватым зыбким туманом, хотя, быть может, это и не туман был вовсе, а осевший к земле дым с террикона, потому что пахло от него сырой угольной гарью.
Пыльные листья яблонь слабо серебрились в попадавшем на них желтоватом оконном свете и казались пушистыми, покрытыми теплым нетающим инеем. Из открытой двери летней кухни тоже падал яркий электрический сноп, а собиравшие грязную посуду женщины то внезапно появлялись в нем, то пропадали в темноте, то вдруг опять возникали около стола; и было такое впечатление, что не ходят они, а неслышно проникают сквозь свет и тьму.
Самошников как остановился, не дойдя до калитки, так и стоял теперь, привалившись к ограде, поглядывая, как на вершине невидимого террикона изредка вспыхивает и гаснет красный огонек.
Оттуда, с будто бы уже запредельной, недосягаемой высоты, время от времени доносился приглушенный грохот опрокидывающейся вагонетки; шуршали скатывающиеся по склону куски породы; и оттуда же — откуда-то с той стороны — слышался неумолчный гул шахтного вентилятора. Он то почти затихал, относимый, должно быть, неощутимым здесь, в палисаднике, ветром, то вроде бы приближался, набирал силу, однако, так и не поднявшись все же до высшей своей вибрирующей пронзительности, постепенно стихал и отдалялся.
Позвякивая медалями, из кухни вышел Степан. Со свету не различая Самошникова, он слепо вглядывался в темень, ступал осторожно, а тому было забавно смотреть, как движется он бочком, ощупывая ногой землю, — словно в погреб спускался или же в холодную воду входил.
— Вот мы сейчас с тобой и врежем, — радостно сказал ему Степан, подходя к столу и доставая из внутреннего кармана пиджака бутылку водки. — Давай-ка по-быстрому, пока наши бабы не спохватились. Я эту штуку у них из-под рук увел.
Однако Самошникову не хотелось пить.
— Ты знаешь, Степан, мне она сегодня что-то не в масть пошла, — извиняющимся тоном проговорил он, подходя к столу. — Ты уж один выпей, если хочешь, а я не буду.
— Ну гляди, тебе жить! — Загораживая собой стол, Степан разлил водку по фужерам, выпил свой и зачерпнул ложкой соленых грибов. — Вот теперь все — норма. А то как разведут тары-бары, ни выпить тебе толком, ни закусить.
Он переставил наполненный фужер подальше, к середине стола, а пустую бутылку сунул куда-то позади себя в траву.
— Слушай, а Козыриха эта, Нина Васильевна, родственница Шурина, что ли? — как бы между прочим, стараясь говорить безразличнее, спросил Самошников, запоздало чувствуя, что не надо бы ему вовсе спрашивать Степана о Нине Васильевне, потому что в досужем его вопросе словно бы таился какой-то намек, некая скрытая бестактность, которая теперь стала очевидной.
— Да нет, — помолчав, неохотно отозвался Степан. — Я же тебе говорил, что она меня из того лесочка вынесла, а потом из госпиталя забрала и домой привезла. Земляки мы вроде бы с ней… Шуре она вот девок помогала нянчить. Вдвоем, можно сказать, их и вырастили. Дак ведь и живем-то по-соседски. Как приехала тогда, так и осталась насовсем…
Самошникову хотелось спросить, есть ли у Козырихи своя семья — муж, дети, но тут из летней кухни показалась Шура, а за нею вышла и Нина Васильевна.
— А вы, гляжу, еще подзарядились, мужики? — спросила Шура, беглым взглядом окидывая стол. — Тебе, наверное, и хватило бы, а, отец? Гость-то наш, глянь-кось, совсем тверезый. А ты у меня хорош, ой хорош!
Говорила она со Степаном распевным каким-то, ласковым голосом, как с капризным ребенком. И Козыриха смотрела на него с сострадательной материнской улыбкой, отчего монашески отрешенное лицо ее слегка посветлело и оживилось.
Степан подошел к женщинам, широко раскинув руки, обнял их, прижав к себе с обеих сторон, потискал за плечи и подмигнул Самошникову.
— Все, бабоньки вы мои, подруженьки! — с нарочитой хмельной самоуверенностью сказал он. — Все — норма! Порядок в танковых частях. Мы с Димой сейчас вам поможем. У нас с ним всегда порядок!
— Ладно уж вам, помощники… Сами-то, поди, на ногах еле держитесь, — ворчливо сказала Шура, поводя плечами, освобождаясь от вялой мужниной руки, будто стряхивая ее с себя. — Ступайте-ка спать, без вас управимся…
— А и то правда. Иди, Степа, отдыхать, иди… — поддержала Шуру Козыриха. Она довела Степана до крыльца и словно бы в шутку предупредила: — Вы тут без меня утром не похмеляйтесь. Отгул у меня завтрава, я до вас забегу…
Самошникову постелили на диване-кровати в зале, где за сервантным стеклом отражались в зеркале хрустальные рюмки, стоял в углу телевизор на жиденьких, по-телячьему растопыренных ножках, а на подоконниках топорщились иголками пузатые кактусы в обернутых бумагой горшочках.
Он лежал на спине, вытянувшись, ощущая голыми плечами, всем телом своим шероховатую жесткость подкрахмаленного пододеяльника, вдыхая непривычный, дождевой запах наволочки. И эта незнакомая свежесть чужой, не домашней, постели была особенно приятна ему после долгого и утомительного дня.
Шура со Степаном ушли в смежную с залом комнату, притворили дверь, потушили свет. Однако сразу почему-то не улеглись. И Самошникову было слышно, как передвигали они там что-то в потемках, топали босыми ногами по полу, разговаривали приглушенно, — Шура, должно быть, корила Степана за то, что не удержался он все-таки, выпил лишнего. Степан оправдывался, примирительно бубнил что-то невнятное. А Шура, позабыв, наверное, о Самошникове, о том, что может он услыхать их разговор, вдруг сказала громко, с обидой и ожесточением:
— Это ты Нинке своей ненаглядной зубы заговаривай! Она, дура, за тобой до седых волос в девках пробегала. Может, и поверит тебе, пожалеет разок. А с меня хватит. Слыхала я твои зароки. Ученая!
Степан закашлялся, забормотал в ответ, сердито повышая голос, однако слов его было не разобрать.
«Так ведь она ревнует его к Козырихе! — удивленно, с каким-то