«Потерять свое „Я“» — обычно я не признаю это претенциозное выражение, но в ту минуту речь шла именно об этом, я не ощущала границ собственного «Я», слившегося с другими, вся обратившись в трепетную, вибрирующую, настроенную на общее частицу; как будто, теряя себя и растворяясь в чем-то ином, можно вибрировать! Ан, оказывается, можно! На следующий день я получила тому подтверждение в виде снимка в газете, запечатлевшего решающий гол. И поразил меня вовсе не виртуозный игрок, чье имя я до сих пор помню. В фокусе был не подвиг «наших», а серая масса в движении на трибунах. Одной из крохотных точек с булавочную головку была я, микронная часть магнетического порыва, в котором на дрянной газетной бумаге застыл стадион. Ни одна из моих фотографий, сделанных кем-то из друзей, любовников или более или менее одаренных фотографов, не доставляла мне такой радости и не давала такой уверенности в абсолютной ясности того, что я на самом деле. За пределами себя, поверх семейных ссор, политических кризисов, перипетий любовной жизни, мужских восторгов и ликующего опьянения, к которому пожелал приобщить меня мой отец, уготовив роль простого соглядатая, я праздновала исчезновение своего «Я», наслаждалась изысканным покоем, глядя на эту точку, которая представляла меня такой, какой я и была для самой себя.
Если позже бесконечные странствия вплоть до полного поглощения шлаками виртуального, вплоть до полной дереализации не послужили мне предлогом для депрессии, то потому, что я никогда не сомневалась в своей избранности. Уверенная в том, что благодаря папе у меня всегда есть место на трибуне, я могу, ничем не рискуя, переселиться в ту часть изображения, которая невидима: в наши дни это хуже могилы. Никакого альтруизма в этом самостирании, скорее безразличие, если только безразличие не является обратной стороной альтруизма.
Другие женщины из кожи вон лезут, желая сравняться в достижениях с мужчинами. Я же всегда поступала наоборот, поскольку папа убедил меня — я и заметить не успела, — что я могу быть «в числе» прочих, составлять с ними целое, будучи совершенно иной и вовсе не с ними. Удовольствие от собственной особости во мне не знает границ, я способна без всякой опаски растворяться в безымянности масс. Боитесь ли вы превратиться в безликое «оно»? Значит, вы никогда не наслаждались рядом с вашим отцом, но иначе, чем он, и иначе, чем все другие, кем бы они ни были, тем, что вы один (одна) из них.
На ночном столике Норди валяется пачка сигарет. Он бросил курить, я — нет, а уж этой-то ночью, когда и дорога, и стадион, и та давняя газета, пахнущая сигаретами «Кэмел», которые курил папа, — все это со мной, просто не в силах не курить.
Помню, будучи вожатой в летнем лагере, я в лепешку расшибалась, чтобы быть лучшей. «Мои» дети должны были лучше всех есть, спать, умываться, убирать комнату, выступать, петь, завоевывать все медали в плавании, стрельбе из лука, словом, быть самыми-самыми, поди узнай, почему мне это было так нужно. И мне это удавалось. Коллеги зеленели от зависти, дети были довольны не меньше моего; но у меня началась бессонница. Однажды я прилегла после обеда, чтобы восстановить силы. Словно почуяв, что тиран ослаб, детки распустились, стали вопить и затеяли битву подушками. Что должно было перевесить во мне: гнев или апатия? И вдруг напряжения как не бывало, во мне произошел некий слом, полное безразличие ко всему принесло облегчение. Это был не отказ, чреватый чувством вины, не поражение, наполненное, как правило, горечью и лелеющее думу о реванше. Я только отдала швартовы: ничто меня больше ни с чем не связывало, ничто более не притягивало и не отталкивало, а значит, и не нуждалось в усовершенствовании, то есть не требовало приложения усилий. Я положилась на волю волн, и это полностью преобразило мое восприятие пространства и времени. Не было больше детских криков и визга, мой слух мало-помалу открывался для смеха ласточек, а ноздри наполнялись йодистым запахом водорослей. Я перенеслась в иные места, оторвавшись от действительности и все же как никогда остро воспринимая ее.
Сколько времени это длилось? Пожалуй, несколько часов. Окружающие думали, что я сплю, а я просто-напросто высвобождала себя. В конце концов детские голоса также пробились к моему сознанию — далекие, забавные, но чужие — никак меня не трогающие. В окно влетали белые бабочки, столь же реальные и виртуальные, как фильм. Все, что было внутри и снаружи — ветер, море, небо, цапли, бабочки, комната, я сама, дети, — бесконечно извивалось и дергалось, не было больше порогов, границ, опор, только переливание звуков, запахов, вкусов, ласковых прикосновений, затоплявших то, что было «мною», некогда такое бдительное, как недреманное око, а теперь успокоившееся. Ни волнения, ни превозмогания, только расслабление после удовольствия, осознание бессмысленности, заполняющей пустоты ощущений. Некий флер, легший на застывшие в ожидании возможности. Раскрытия, распускания на этот раз не было и в помине, одно лишь бесконечное прорастание — латентное, убаюкивающее, обволакивающее. Никакой усталости после преодоления зависимости, как бывает после алкогольного или наркотического опьянения. Мое высвобождение из пут не имело цены. Если не считать той, что я заплатила, будучи захваченной врасплох и подверженной любому влиянию. Правда, остался шрам: только так я могу назвать ту депассионарность, что пришла вслед за напряжением сверх меры. Утратив пассионарность, я обретаю весомость слов и осознание непоправимости фальши, присущей живым существам. Мое «Я» выживает после этого уничтожения, но приобретает гротескность. Я превращаюсь в безразличных ко всему бабочек, уносящих остаток моей самости.
Точка.
Я касаюсь губами чела Норди и тихонько поворачиваюсь спиной к нему.
«Отскоки»: точка зрения не для публикации
Отчего меня носит по свету? Оттого ли, что я ищу этого состояния вибрации, этих оптических драм, этих сцеплений, высвобождений, не только остающихся в памяти, но и повсюду сопровождающих меня? Мало того, если поразмыслить, они как будто сообщают если не целостность, так по крайней мере логичность моему кажущемуся скорее хаотичным существованию.
Никто так и не понял, как блестящая студентка филологического факультета, увлекшаяся сперва китайским языком, а потом на короткое время структурализмом, смогла преобразиться в странницу, журналиста-детектива, которого «Лэвенеман де Пари» засылает куда и когда хочет, стоит какому-нибудь преступлению попасть в центр внимания мировой общественности, при этом предпочтение отдается преступлениям, нарушающим права человека. А поскольку любое из них по определению является посягательством на права человека, что ж тут удивляться, что начальство гоняет меня по всему миру, не задумываясь, не нарушаются ли при этом мои собственные права.
Нортроп Рильски мало того что возглавляет криминальную полицию универсальной модели среды обитания, какой является Санта-Барбара, так теперь еще и стал моим любовником — я нахожу, что это не лишено изюминки, чего стоит одно то, как вытянулось бы лицо моего шефа, узнай он об этом! — так вот Нортроп выдвигает сугубо политическую, ультраздравую версию, которую я развиваю затем в разговоре со своей матерью, чтобы оправдать свою «несбывшуюся судьбу», как она выражается, беспокоясь обо мне.