закапывали по шею в песках пустынь. Он совершенно серьезно убеждал меня, что американские индейцы были последними мастерами истязания огнем, а искуснейшие дознаватели из числа инквизиторов, по крайней мере в данном вопросе, были не более чем бестолковыми растяпами.
Он говорил о дыбах и четвертовании, о крючьях, вырывающих внутренности. Я слушал эти сухие холодные речи прекрасно эрудированного ученого, и мне мерещился запах дыма и крови, слышались вопли мучеников, скрип натягиваемых веревок, звон цепей.
Однако Адамс совершенно не замечал моего волнения.
Наконец он перешел к тому, зачем начал этот разговор. К проблеме, вытекающей из огромного массива накопленных им знаний. Ее решение ускользало с проворством капель ртути, дразня и не даваясь в руки, и она всецело захватила Адамса.
— Никто из них так и не смог достичь подлинного совершенства, — разглагольствовал он, — Не существует такой вещи, как совершенная пытка, поскольку рано или поздно жертва умирает или уступает, и пытка заканчивается. Не существует способа измерить границы человеческой выносливости. Стоит переусердствовать, и пытуемый умирает, а если позволить жертве избежать полной меры страданий из опасения за его жизнь, то может статься, что его выносливость еще не исчерпана.
— Совершенная пытка? — воскликнул я полувопросительно, поскольку до сих пор ничего не понимал.
Я все еще не мог взять в толк, как человек может интересоваться, пусть даже с чисто академической точки зрения, совершенной пыткой. От таких увлечений попахивает безумием.
Мне казалось, что я схожу с ума — я сидел в старом фермерском доме в Висконсине, за окном ярилась первая зимняя буря, а человек передо мной невозмутимо и со знанием дела рассуждал о технической проблематике эффективных пыток прошлого и настоящего.
— Возможно, в аду, — сказал Фостер Адамс. — Но, конечно, не на земле. Ибо люди по своей природе грубы, и то, что они делают, тоже весьма грубо.
— Ад? — спросил я его, — Вы верите в ад? Ад в общепринятом смысле слова?
Он рассмеялся, и я так и не понял, верит он или нет.
Я посмотрел на часы — была уже полночь.
— Мне пора, — сказал я, — Кажется, буря стихает.
При этом я не сделал попытки подняться с кресла, поскольку пребывал в полной уверенности, что уж после такого прозрачного намека мне точно предложат остаться на ночь.
Но Адамс сказал только:
— Жаль, что вы уже уходите. Я надеялся, что побудете еще часок.
Я был так зол, пока плелся вниз по склону холма к машине, что не сразу услышал шаги за спиной. Теперь-то я понимаю, что за мной шли от самого дома, но тогда я ничего не заметил.
Буря слабела, ветер затихал, и сквозь прорехи в стремительно несущихся облаках тут и там проглядывали звезды.
Шаги я услышал, когда прошел полпути до подножия холма. Хотя, вполне возможно, я слышал их раньше, просто не придавал значения. Когда я наконец обратил на них внимание, то понял, что это шаги какого-то животного — я слышал стук копыт и скрип коленных суставов, когда преследователь поскальзывался на льду, скрытом под тонким слоем снега.
Я остановился и обернулся, но дорога, которую я оставил позади, была пуста. Шаги раздавались все ближе. Почти нагнав меня, они стихли и возобновились лишь тогда, когда я снова двинулся вперед. Шаги следовали за мной до подножия холма, позволяя мне задавать темп, но я по-прежнему ничего не видел.
Корова, подумал я, хотя в то, что Адамс держит скотину, совершенно не верилось. Кроме того, коровы обычно не разгуливают по дорогам в дождливую ночь. Да и цокот копыт как-то не очень походил на коровий.
Я останавливался несколько раз, однажды даже окликнул преследователя, и на четвертой остановке понял, что за мной больше никто не идет.
Каким-то образом мне удалось развернуть машину. Прежде чем я выехал на шоссе, мы с ней трижды увязали в снегу, но удача и порция отборных ругательств всякий раз выручали меня. На шоссе дело пошло веселее, и вскоре после рассвета я добрался до дому.
Тремя днями позже я получил от Адамса письмо с извинениями. Он писал, что накануне слишком много работал и потому во время нашей встречи не вполне владел собой. Он выражал надежду, что я не придам значения некоторой эксцентричности его поведения. Однако о недостатке гостеприимства в письме не было сказано ни слова. Мне оставалось лишь гадать, что Адамс подразумевал под «эксцентричностью».
В следующий раз мы встретились без малого год спустя. Из третьих рук я узнал, что его старый слуга умер и теперь чудаковатый ученый живет один. Я часто с жалостью думал об Адамсе. Насколько мне было известно, старик в ливрее был единственным человеком, который разделял его одиночество. Должно быть, теперь Адамсу было не с кем и словом перекинуться. Однако я все еще таил обиду и потому не пытался повидать его вновь.
Потом я получил второе письмо, скорее даже записку. Адамс давал понять, что у него имеется кое-что интересное и он хотел бы показать это мне, и что он будет чувствовать себя обязанным, если я уделю ему немного времени, когда окажусь в его краях. Ни слова о смерти слуги, ни единой обмолвки о том, что Адамс истосковался по человеческому общению, ни намека на то, что жизнь его изменилась не в лучшую сторону. Краткая, деловая записка не содержала ни одного лишнего слова.
Прежде чем ехать, я выждал некоторое время, не выходящее, однако, за рамки приличий. Я сделал это, чтобы доказать себе и ему, что этот человек не имеет никакого влияния на меня и что я не примчусь на его зов очертя голову. Я чувствовал необходимость продемонстрировать холодность, возникшую в наших отношениях с тех пор, как он столь гнусно обошелся со мной той ноябрьской ночью.
Но я все же поехал к нему и обнаружил, что старый дом ничуть не изменился, разве что стал даже более запущенным. Подвальная дверь совершенно сгнила и рухнула, еще одна или две ставни упали с петель и валялись в траве.
Когда Адамс открыл на мой стук, я был потрясен переменой, произошедшей с ним. Он перестал бриться и оброс бородой, в которой виднелись седые пряди. Волосы тоже отросли и неопрятными прядями свисали на воротник, руки были немыты, под ногтями чернела траурная кайма. Его воротник и манжеты превратились в лохмотья, пиджак был изношен до предела. На подбородке и рубашке виднелись засохшие пятна яичного желтка. Разношенные шлепанцы шаркали по полу прихожей.
Хозяин дома поприветствовал меня с тем же равнодушным видом, что и всегда, и