— Главное в жизни — это любовь. Взаимная любовь между мужчиной и женщиной.
— В том-то и дело, что я холост и никогда не был женат.
Из глубины темного комочка вырвалась усмешка.
— Все мужчины так говорят. Все мужчины «холосты».
Шурыгин засуетился, начал расстегивать пальто.
— Нет, нет, зачем, не надо. Предположим, что я вам верю.
Дама немного помолчала.
— Я только одного не понимаю, — спустя минуту продолжала она. — Вы жалуетесь на одиночество, на то, что вам некого любить, а между тем в Москве так много свободных женщин!
— А как к ним подойти? — всплеснул руками бухгалтер с горьким смешком. — Вот взять меня: пока я набрался храбрости подсесть к вам, я в течение целых четырех часов безостановочно бегал по бульварам, сделав, таким образом, не менее двадцати пяти верст, дневной переход солдата действующей армии!
Сравнение с солдатом действующей армии понравилось даме, она рассмеялась и еще раз покосилась щелочкой между боа и шапочкой на Шурыгина.
— И совсем напрасно проделывали вы такой трудный военный переход, — сказала она. — Надо было просто подойти ко мне, если вам этого хотелось. Я тут тоже давно сижу и вижу вас, как вы пролетаете мимо то туда, то сюда.
Шурыгин в знак удовольствия что-то такое промычал и в третий раз, свесив голову в землю, придвинулся к незнакомке, теперь уже вплотную, локоть к локтю.
— Наоборот. Одна бы я скучала…
III
Они разговорились, и через пять минут двое незнакомых между собой людей, даже хорошо не видящих друг друга, ночью, в темноте, на улице, при двадцатиградусном морозе, чистосердечно открывали один перед другим свои души… Он погибает, если уже не погиб. Он, в общем, долгие годы, а в частности ежедневно ищет и никак не может найти подходящую для себя женщину-друга. Как у голодного на уме только хлеб, хлеб и хлеб, так ему, холостяку, всегда мерещится только любовь и любовь… Она, оказалось, тоже погибает, если уже не погибла, но только от другой причины. Четыре года тому назад, вернее, даже пять ее муж, врач, уехал за границу; первое время аккуратно высылал ей оттуда и деньги, и продовольственные американские посылки, а в последние полгода не шлет даже писем, и она не знает, что с ним, может быть, его уже и на свете нет.
— Главное, жаль детей, — говорила она. — У меня двое детей, обе девочки: одной шесть лет, другой десять, старшая ходит учиться.
Услыхав про детей, Шурыгин от неожиданности опешил, однако в следующий момент сообразил, что это дела нисколько не портит, а скорее, наоборот, характеризует даму с положительной стороны.
— У вас уже девочка десяти лет, а между тем вы сами так еще молоды, так хороши! — взяв ее под руку, прижимался и прижимался он к ней, точно силился весь целиком вмяться ей в бок.
Дама, точно неживая, точно сделанная из тряпок кукла, совершенно равнодушная к его нежностям, продолжала выкладывать перед ним свои беды.
— Поступить на службу мне не удается, это теперь так трудно. Продавать из вещей больше нечего: что можно было продать, все продала. Непроданным осталось только одно… но оно, кажется, сейчас очень дешево ценится.
— Что именно? — спросил Шурыгин, заволновавшись и страстно посапывая носом в ее дешевенькое желтое боа, от которого пахло псиной.
— Разве вы не знаете что? — ответила дама и, содрогнувшись под шубкой, раздельно и приподнято проговорила: — Любовь. Непроданной у меня осталась только любовь.
— Что ж, товарец ходкий! — хихикнул Шурыгин, врываясь и врываясь страстным носом в боа дамы.
— Ходкий-то он ходкий, да я не умею им торговать, — заметила дама. — Вот, учусь у профессионалок, да ничего не выходит. Поглядите, — кивнула она на лениво и как-то беспутно слоняющихся в потемках женщин, — некоторые из них уже по третьему разу уходили с мужчинами и опять сюда пришли. Умеют. А я все сижу и сижу. Я четвертый день как решила ступить на этот путь и четвертый день хожу здесь без всякого результата,
— А! О! Что? — обрадованно завозился на месте Шурыгин и переспросил: — Только четвертый день занимаетесь этим?
— Пока не «занималась» совсем. Никто не берет.
— Совсем? — взвизгнул еще больше обрадованный Шурыгин. — И не надо совсем! О, это такой ужасный, такой ужасный путь! Еще никто не ступал на него, не поплатившись за него своим здоровьем, своей жизнью. К тому же у вас дети, двое девочек, вы должны хотя бы детей своих пожалеть.
Он горячо убеждал ее оставить эту мысль, выбросить ее из головы, забыть про нее и в самых мрачных красках рисовал перед ней ужасы, которые ее ожидают.
— Это самый последний, самый гибельный путь! — заключил он свою речь, прижимаясь к ней.
Но, к его удивлению, его слова ничуть не испугали ее.
— Я сама знаю, что это гибельный путь, — спокойно проговорила она. — Я об этом уже все передумала, я все страхи уже пережила. Я хорошо знаю, на что иду, я много читала об этом, о болезнях и прочем. И я решилась на все, лишь бы спасти детей.
— Вам лучше всего надо найти себе здорового и порядочного мужчину и держаться его одного.
— Теперь моя очередь спросить вас: а как его найти? Где искать? А я сама знаю, что это единственное, что еще может спасти меня.
— Вам надо найти такого покровителя или друга, что ли, — продолжал Шурыгин, волнуясь, — который заботился бы о вас и о ваших детях…
— Я и сама такого ищу и уже отчаялась найти. Чтобы он и материально помогал мне и чтобы как мужчина был не противен.
— Такого можно найти.
— Ну найдите мне, найдите!
Она оживилась. В ее тоне засквозило даже что-то девическое, игривое.
А Шурыгин тяжко вздохнул и произнес придушенно:
— Я найду…
Через минуту, отдышавшись и взяв себя в руки, он принялся хитро выпытывать у нее, не обманывает ли она его, не сочиняет ли про мужа, пропавшего за границей, про детей, про себя, что всего четвертый день как вышла на улицу и что еще никого из мужчин не имела. Он ставил ей вопросы то прямо, то исподтишка, с расчетом поймать ее на лжи.
— О, какой, однако, вы подозрительный! — нервно смеялась она, бессильная выбиться из паутины его вопросов. — Уверяю же вас, что сегодня только четвертый день, как я выхожу.
И напрасно вы говорите, будто уже раньше видели меня на бульварах. Это неправда. Это с вашей стороны даже нехорошо.