Мила старается не прикасаться к женщине. Она очень юная, она не говорит ни по-французски, ни по-английски. «Ее зовут Сили», – говорит Zimmerdienst, чешка, которая моет пол барака, словно тот факт, что у нее есть имя, очеловечит ее, вернее, то, что спрятано под простыней, откуда выглядывает лишь грязная шевелюра. Мила лежит на самом краешке, но все равно чувствует дрожь Сили. После карантина она знает: микробы переходят с одного тела на другое, с тела Сили – на ее тело, с ее тела – на тело Джеймса. В любом случае, на обходе доктор приказывает Миле вставать, она не больна, нечего ей лежать, она может выспаться ночью, «faule Dummkopf[66]». Она садится на край нар.
Das Kinderzimmer. Детская комната. Ну, конечно же, комната для младенцев, ведь дети постарше остаются в блоках, играют в шарики и в эсэсовцев, давая друг другу пощечины на Lagerplatz, да, Мила это помнит. Там, должно быть, находятся новорожденные, которых никогда не видно на поверке. Они оставались невидимыми на протяжении всех пяти месяцев, пока их искала Мила. Младенцы – возможно, но где же матери?
Schwester зовет Милу и приказывает следовать за ней. Она проходит по коридору, пересекает Tagesraum[67] лазарета и открывает дверь. За ней стоит очень юная девушка, почти ребенок с белокурыми локонами, голубыми глазами и белоснежной кожей, как у монахини. «Меня зовут Сабина, – говорит она, – я ухаживаю за грудными детьми». Увидев удивление Милы, она, запинаясь, бормочет: «Мой отец – педиатр». Schwester уходит. Сабина так и стоит в дверном проеме и, держа дверь минимально приоткрытой, преграждает Миле путь. Она интересуется, пришла ли Мила за Джеймсом, и Мила кивает в знак согласия. В глубине комнаты суетится еще одна девушка, но видны лишь ее темные волосы. «Это за Джеймсом!» – говорит Сабина, не оборачиваясь. Через какое-то время девушка из глубины комнаты подходит к двери и осторожно протягивает Миле ребенка. На нем белая распашонка и бирочка из ткани на запястье. «Это, чтобы не перепутать», – говорит Сабина. Мила хочет спросить, как можно его перепутать и сколько младенцев насчитывается в Kinderzimmer, но Джеймс ищет грудь матери. Сабина указывает Миле на стул в Tagesraum и просит постучать в дверь, когда закончит кормить ребенка.
Мила садится. Задирает рубашку, обнажает грудь, настолько крошечную, что сосок занимает всю ее поверхность. Она прикладывает рот младенца к груди, он сосет – это странное ощущение, новое, не похожее на поцелуи любовника. Джеймс смотрит на нее, его черные шарики глядят в черные глаза Милы очень серьезно. Она задается вопросами: все ли она правильно делает? так ли она его держит? сколько времени это длится? как узнать, что ребенок закончил, остановится ли он, когда насытится, или нужно это решать самой? и самое главное: есть ли что-то в груди? Она сжимает под рубашкой левую грудь, и из нее выделяется прозрачная капля, которая ее успокаивает. Но в тот же миг новые вопросы: а этого достаточно? возобновляется ли это? Они смотрят друг на друга, он – сжав кулачки, не двигаясь, впившись своими зрачками в зрачки матери. Она готова улыбнуться, но не решается, растерянная, как перед неизвестным инструментом, не способная судить, правильно ли все делает, и обращается про себя к сыну: «Джеймс, я рассчитываю на тебя, помоги мне, покажи мне».
Приходит еще одна женщина, у нее тоже ребенок, лицо которого Миле не видно. «Dzień dobry!»[68] Полька. Она садится напротив Милы, прячет ребенка под рубашку, Миле кажется, что женщина совершает те же самые действия, что и она сама. Она вспоминает все польские слова, которым ее научила Тереза, и представляется: «Jestem tzw Mila, jestem francuski»[69]. И женщина с улыбкой отвечает: «Jestem tzw Magda»[70]. Женщина спокойна, и от этого Миле становится легче. Она ждет. Смотрит на женщину. Она не знает, что должно быть дальше. Что будет происходить в ее теле и в теле младенца. Входит третья женщина, кивает головой Миле и Магде, садится на стул, прикладывает ребенка к груди. Холодно. Говорят, что осень и зима здесь суровые, руки уже мерзнут. Джеймс отпускает грудь. Сидящая напротив Магда меняет грудь, и Мила повторяет за ней. Но Джеймс больше не сосет. Он закрыл глаза. Мила поднимает его крошечную руку, и его пальцы раскрываются, как лучики солнца: он не мертв, он спит. Мила укачивает его, прижав к себе, затем еще раз всматривается в него, потому что забыла его лицо. На ее взгляд, у него голова, как у боксера, потому что глаза опухшие, как после нокаута, он держит перед собой сжатые кулачки, снова готовый к бою, нос деформирован после того, как прошел у нее между ног. «Мой маленький житель Сердана[71], – говорит она прямо возле его закрытых глаз, но он далеко. – Джеймс!» Он спит, ему все равно. «Мой марокканский мини-бомбардировщик, мой Джеймс». Перед тем как отнести его в Kinderzimmer к очень юной девушке, она нежно целует его в лоб. Сабина держит дверь едва приоткрытой, чтобы ничьи взгляды не проникли в комнату, говорит Миле прийти на следующий день утром, после подъема, ночью приходить нельзя. «А что, в Равенсбрюке младенцы ночью не едят? Мой маленький боксер, сможешь ли ты подождать?» У нее всплывают смутные воспоминания о том, как ее кузины просыпались ночью каждые два-три часа от криков голодных младенцев и как отец, спящий на втором этаже, закрывал уши подушкой, чтобы хоть как-то уснуть. Но сейчас об этом лучше не вспоминать. Она ложится спать рядом с Сили.
На следующий день она четыре раза приходит в Kinderzimmer. Четыре раза ей протягивают ребенка с биркой и в белой распашонке, которая постепенно теряет свою белизну. Четыре раза она прикладывает ребенка к груди в Tagesraum, меняет грудь, появляются новые лица, новые матери с маленькими молчаливыми свертками, которые садятся на стоящие вдоль стен стулья, образуя странный круг, где младенцев кормят грудью тощие молчаливые женщины, похожие на старушек, хотя им наверняка еще нет и тридцати лет. Они приветствуют друг друга, каждая на своем языке. Полька, чешка, венгерка, фламандка, русская, англичанка, немка, и ни одной француженки, ни одного знакомого лица, можно подумать, что все они разбросаны в тридцати двух блоках. Но стоит вспомнить, что говорила Мария, Schreiberin: «Сейчас в лагере насчитывается более сорока пяти тысяч женщин, и встретить знакомое лицо или услышать знакомый голос – всегда чудо». Матери придвигают свои стулья друг к другу, иногда смыкают круг, надеясь, что то малое тепло, которое исходит от их тел, продержится дольше, увеличится, что они поделятся им друг с другом. Но это ненадолго: через несколько минут Schwester возвращает их к ледяным стенам. Однако это лучше, чем ничего.
На третий – и последний – день в Revier медсестра сказала, что сегодня вечером нужно вернуться в блок. О Джеймсе она не сказала ничего. Мила стучит в двери Kinderzimmer. Открывает Сабина, у нее на руках два младенца, одного она протягивает Миле. «Это не Джеймс, не его бирка, у этого ребенка нет волос». Сабина снова уходит к нарам, где лежат младенцы, ее помощница-голландка заболела, и она еле справляется, она просит Милу подождать и подержать ребенка, который ей мешает. И тогда Мила смотрит на то, что она держит в руках. Оно ужасно. Оно размером с ребенка, но у него голова старичка. Желтая кожа. Оно сморщенное, как гнилое яблоко. Вздутый живот. Вместо одежды у него грязная тряпка. Оно тощее. Кожа да кости, ножки как соломка. А в сказке про Гензель и Гретель колдунье не нравилось, что указательный палец ребенка был толщиной, как куриная косточка. Оно холодное. Синего мраморного цвета. Парализованная, Мила всматривается в маленькое существо. Возращается Сабина: «Спасибо, давайте мне его». Мила спрашивает: «Что с ребенком?» Сабина берет его, качает и очень тихо бормочет: «Что с ним? Он голоден». И вот уже другая рука стучится в дверь.