Забавно, но даже капитан Ладу в конце концов был вынужден свидетельствовать в вашу пользу. Он написал «парижскому Торквемаде», что у него нет улик против вас, и добавил:
– У меня нет никаких сомнений в том, что она служила нашим врагам, но ее вину необходимо доказать, я же лично не располагаю ничем, что могло бы подтвердить мои слова. Вы можете обратиться в Военное министерство, где находятся некоторые документы. Со своей стороны я убежден, что женщина, которая в наши времена так свободно и много ездит по миру и встречается с таким количеством должностных лиц, не может быть невиновна, хотя, конечно, это наблюдение не заменит прямых улик и вряд ли суд примет его к сведению.
Я совершенно измотан, у меня путаются мысли, мне кажется, будто я пишу это письмо лично вам, что я отдам его вам и у нас еще будет время оглянуться назад и увидеть, как затягиваются наши раны, и, быть может, тогда мы сумеем стереть прошлое из памяти.
На самом деле я пишу для себя самого, чтобы убедиться, что сделал все возможное и невозможное, безуспешно пытаясь вначале вытащить вас из Сен-Лазара, затем спасти вашу жизнь и, наконец, написать книгу и разоблачить несправедливость, жертвою которой вы стали только за то, что родились женщиной, мечтали быть свободной, осмеливались обнажаться на публике и позволяли себе любить мужчин, готовых любой ценой оберегать свое доброе имя. Но спасти вас было бы возможно, только если бы вы навсегда исчезли из Франции, а лучше – из этого мира. Нет смысла рассказывать, сколько писем и ходатайств я отправил Бушардону, описывать мои попытки встретиться с голландским консулом или перечислять ошибки и полуправды Ладу. Когда следствие застопорилось из-за отсутствия улик, Ладу заявил военному коменданту Парижа, что к нему в руки попали немецкие документы – двадцать одна телеграмма, – со всей очевидностью доказывающие вашу виновность. И что же говорилось в этих телеграммах? Ничего, кроме правды: что сразу по приезде в Париж вы встретились с Ладу, что получили плату за работу, что требовали еще денег, что у вас были влиятельные приятели, но НИЧЕГО, ровным счетом ничего, что бы содержало хотя бы намек на наши военные секреты или на передвижения наших войск.
К несчастью, я не смог присутствовать на всех допросах, в силу вступил преступный «закон о национальной безопасности», и адвокатов перестали допускать к подзащитным. Еще одно уродливое антраша нашей судебной системы, как всегда, «во имя высших интересов родины». Но у меня тоже есть высокопоставленные друзья, и с их помощью мне удалось узнать, что вы обвинили капитана Ладу в пристрастности, сказали, что доверились ему, когда он предложил вам стать двойным агентом и собирать сведения в пользу Франции. К этому времени немцы уже знали, что с вами случилось, и понимали, что легко смогут опорочить вас еще сильней. Но, в отличие от моих соотечественников, они махнули рукой на агента Н21 и были заняты только попыткой остановить наступление союзников, бросая в бой то, что действительно имеет значение для исхода войны: людей, горчичный газ и порох.
Я хорошо знаю славную историю тюрьмы, где вскоре увижусь с вами в последний раз. Вначале лепрозорий, затем – дом призрения, превращенный во время революции в тюрьму и место казни осужденных. Здесь нет и речи ни о какой гигиене, в камерах нечем дышать, тяжелый спертый воздух насыщен ядовитыми миазмами и просто заразен. Содержатся в этой тюрьме в основном проститутки и те несчастные, которых сдали сюда их влиятельные семьи, чтобы держать подальше от общества. Зато здесь раздолье для врачей, исследующих человеческую природу, хотя кто-то из них не выдержал и написал:
«Эти девочки были бы чрезвычайно любопытным материалом для исследований как для врачей, так и для наших моралистов. Эти жалкие беззащитные создания (самым младшим – не более семи-восьми лет) – жертвы раздоров и тяжб за наследство, отправленные сюда родными для «отеческого исправления». Они растут здесь, в растленной среде проституции и болезней, пока не достигают восемнадцати-двадцати лет. Тогда их выпускают на волю – с надломленными силами и нежеланием жить».
Одна из ваших сокамерниц принадлежит к тому небольшому кругу, который мы нынче называем «борцами за женские права». Хуже того, у нее «пораженческие настроения», она «капитулянтка», «антипатриотка» и смеет открыто осуждать войну. Ее зовут Элен Брион, и обвиняют ее в том же, в чем и вас: получение денег от Германии, контакты с солдатами и оружейными фабрикантами. Кроме того, она возглавила профсоюз учителей и распространяла листовки с требованиями женского равноправия.
Скорее всего, Элен ждет тот же конец, что и вас, хотя, быть может, ее спасут французское гражданство, друзья-журналисты и тот факт, что она никогда не пускала в ход то оружие, которое вам, по мнению всех ревнителей нравственности, обеспечило место в одном из кругов дантова ада – обольщение. Госпожа Брион носит мужской костюм и гордится этим. К тому же ей вменяют в вину не шпионаж, а измену, и судит ее Первый военный суд, а он слывет более справедливым, нежели тот, где председательствует Бушардон.
Я и не заметил, как меня сморил сон. Смотрю на часы – осталось всего три часа до нашей последней встречи в тюрьме. Невозможно описать все, что произошло с тех пор, как вы – неохотно, против воли – наняли меня. Вы были уверены, что одной вашей невиновности достаточно, чтобы выпутаться из сетей нашей юридической системы, которая когда-то составляла предмет нашей гордости, а за годы войны превратилась в настоящее извращение правосудия.