Полдень, я иду по дороге вдоль овощного поля. Старик-крестьянин, присев на корточки, работает на грядке. У опрятного дома напротив стоят трое мужчин за сорок и разговаривают: наверное, их фирмы закрыли, и им уже некуда спешить. Небо удивительно синее, и в этой округе, где о трагедии напоминают только крики воронов, ищущих трупы на той стороне холма, в воздухе чувствуется какое-то неяпонское спокойствие. Я вдруг понимаю, что чего-то не хватает. Ну да. В городе почти не слышно детских голосов.
31. ЯПОНСКИЕ МЕНЬШИНСТВА
Всю жизнь проработала с людьми, которых дискриминируют, а теперь, видишь, могу испытать дискриминацию на своей шкуре. Теперь мы в Минамисоме все опасные стали.
За моей собеседницей, пухлой сотрудницей маленького заведения для ухода за инвалидами — в основном с психоневрологическими проблемами, стоит доска, увешанная посланиями, пришедшими из других учреждений такого же рода со всей страны. Корявыми, будто детскими знаками, на одном написано «Держись, Фукусима!». Другое, понятное, видимо, только писавшему, гласит: «Про туалетт понял. Про вану понял. Посдравляю». Третье написано огромными знаками, которые совершенно невозможно разобрать, а рядом мелким аккуратным почерком, наверное, сиделки, подписано только имя автора. В верхнем углу доски — бумажка с сегодняшним уровнем радиации.
— Первые дни мы вообще ничего не знали. Цунами до этого здания не дошло — метров за девятьсот остановилось, от землетрясения тоже почти не пострадали, а потом вдруг началась эта история с АЭС. Полная неразбериха, и что делать — непонятно. По телевизору одно говорят, муниципалитет — другое. Радиацию же не видно, вроде живём как живём. Только вдруг всё закрываться стало: магазины, банки, почта приходить перестала. Те, что в радиусе двадцати километров, у них выбора нет. А нам говорят: «Если хотите, оставайтесь — на свой страх и риск». Лучше бы от дома ничего не осталось — решать было бы легче. Некоторые уезжать стали — у кого было на чём. Бензина-то не было. Один бензовоз наконец приехал, да только водитель отказался в зону въезжать — встал за тридцать километров и стоит. Целый день искали кого-то в городе, у кого были бы права с разрешением на опасные грузы. По радио говорят: «Оставайтесь в помещении», — а как ещё за бензином в очереди семь часов стоять с баком в руках? Некоторые с детьми маленькими… Из больницы почти весь персонал уехал, осталось четыре человека на сорок больных — стариков с деменцией на инвалидных креслах. Ну, как-то их всё-таки вывезли, только не знаю, сколько довезли, — человек тридцать стариков из деревень вокруг так и не доехали — умерли по дороге. А потом продуктов становилось всё меньше, лекарств не хватало, я и выбралась в центр префектуры, сначала справку, конечно, получила, что незараженная, а то ещё не пустят — сейчас на наши автомобильные номера косо смотрят. А там со всей страны столько еды да лекарств прислали… Я говорю: возвращаюсь в Минамисому, отвезу инвалидам да больным. А мне в префектуре говорят: не можем, мол, ещё неизвестно, где кому сколько надо, как поймём, тогда и раздавать будем. Накупила сама лекарств, что смогла, и отвезла — а что делать? Из главных газет названивают, я им всё объясню, а они мне говорят: сходите, мол, до берега, фотографий нащелкайте да нам мейлом пошлите — а сами и носа не кажут. Потом (или это до того было?) муниципалитет нанял автобусы на три дня, людей вывозить. А я всё сидела, думала: ехать, не ехать… Один с психическим расстройством, когда в автобус сажали, испугался чего-то, убежал — долго его искали. А потом люди возвращаться начали — инвалиды первыми. Родителям инвалидов везде тяжело: в приюте для беженцев они обуза, у родственников долго не проживёшь, где-то квартиру снимать тоже трудно — чужаком, в незнакомом месте, да ещё с инвалидом. Если целая группа из Фукусимы, ещё ничего, а когда ты один… Потом и крестьяне возвращаться стали — дом, хозяйство. Нет, продавать-то они выращенное не будут, только для себя…
Входная дверь приоткрывается, и в проёме показывается странной формы голова. Огромный лоб, выпяченный подбородок, а в глазах под густыми бровями — удивительное очарование. Моя собеседница встаёт, приветствует пришедшего.
— Скучно им дома сидеть, вот и приходят просто так, посмотреть. Мы через двадцать минут открываемся, — объясняет она и несёт пустые чашки на кухню. На пороге вдруг останавливается, оборачивается ко мне. — Вы всем скажите, ладно? Что у нас тут обычная жизнь. Что мы — как все.
Быть как все. Жить как все. Или прозябать на обочине бодрого японского чуда, как на фоне японской модернизации живут многие инвалиды — прячась в четырёх стенах с рядком рисовых лепёшек в холодильнике, сделанных стыдливо навестившим родственником на неделю вперёд… В Японии или ты со всеми, или все против тебя. Максимум, если повезёт, — против тебя и очень тесного меньшинства иных, подобных тебе. Поэтому людям очень важно, чтобы обыденность не была нарушена — даже если для этого приходится притворяться. Это заколдованный круг, дурная бесконечность, в которой несчастье почти всегда умолкает навсегда и лишь в очень редких случаях подаёт голос — взрываясь воплем.
За соседним столом группа волонтёров составляет списки инвалидов, вернувшихся в город (как выяснилось, данные муниципалитета совершенно никуда не годятся). От них отделяется и подходит ко мне глава этого учреждения, пожилой человек в очках и без маски на лице — очевидно, ради той же обыденности в городе масок вообще почти не носят, так что я тоже её не надеваю, чтобы не казаться чужим. Он делает мне знак глазами в сторону двери. Мы выходим, я закуриваю.
— В других местах всё проще — они, если постараются, смогут снова наладить жизнь. А когда нам вернут нашу землю? Через двадцать лет? Тридцать? Я раньше бухгалтером работал, так лет десять назад все фирмы-подрядчики АЭС вдруг стали зарабатывать всё меньше и меньше. Я спрашиваю: почему? Они говорят: раньше регулярная проверка оборудования шла в течение одного года. Потом сократили до полугода. А в последнее время — вообще три месяца. Это и понятно: пока проверяют, и деньги подрядчикам платить надо, и электричество не идёт. А в то время как раз по всей Японии начали кондиционеры ставить, электроплиты, «полный переход на электроэнергию» — тут не до проверок. Один старик-профессор, который им клапаны проектировал, вообще говорил: там половина оборудования рассчитана на двадцать лет. А они продлевают срок на тридцать, сорок, а правительство утверждает. Как вот теперь вдруг взяли и подняли допустимые значения радиации — мол, всё вполне терпимо, жизнь идёт как обычно.
Мой собеседник вздыхает. Рядом с ним на земле стоит мощный внешний блок кондиционера. А за окном в комнате, из которой мы только что вышли, на самом видном месте красуется огромный плоский жидкокристаллический телевизор, который, кажется, не выключают весь день — как и везде. Волонтёры начинают расставлять тарелки с рисом. Ставень приоткрывается, и из окна высовывается и сразу же пропадает всё та же странной формы голова, на этот раз с довольной ухмылкой на губах.
— Мы теперь с ним повязаны. Он увечный, а я из Фукусимы. Что называется, дискриминируемые меньшинства, — усмехается мой собеседник и уходит в дом.
32. ЗАКОЛДОВАННЫЙ КРУГ
Катастрофа на АЭС прочертила трещину в монолитной стене японского общества — трещину, которую, по крайней мере сейчас, игнорировать просто невозможно. Станет ли она шире, рухнет сама стена или нет — говорить ещё рано. Сегодня можно лишь пытаться обрисовать её теперешние контуры. Ориентир на обыденность под страхом остракизма срабатывает прекрасно в случае обычного стихийного бедствия — пострадавшие получают сущие гроши на отстройку новых домов и делают всё, чтобы скорее стать как окружающие, дома которых стоят, не тронутые катастрофой.