Солнечным, ветреным апрельским днем, в самом начале шестого, она, как обычно, встретила Сергея на углу, забрала тубу, вручила ему бумажку с их номером и завернутый в салфетку бутерброд.
— Ну, до встречи, — проговорила она и, пытаясь не выдать своего волнения, нетерпеливо, по-девчоночьи хихикнула.
Ее пальцы на мгновение задержались в его ладони. Отдернув руку, он спрятал номерок в карман, отвел взгляд от ее лица и бросил:
— Да-да.
Улыбаясь своим мыслям, она быстро проводила глазами его серую куртку и побежала домой, бесцеремонно подталкиваемая в спину тубой.
Ей хотелось, чтобы поскорее наступил их вечер.
Когда он занял свое место в очереди, Павел, загорелый молодой человек под номером сто тридцать шесть, был уже там, сменив модницу в аляповатой шляпке с цветами; Сергей заметил ее пестрый шарф, уплывающий за угол. Молодая женщина с бледными веками по своему обыкновению возникла в конце переулка с опозданием на полчаса, миновав границу между прозрачными сумерками и робким светом фонарей. Накануне воздух сделался по-особому певучим, как случается на короткий срок в апреле, из года в год; ее шаги отдавались хрустальным звоном, словно шла она по стеклу. В его воображении стекло это было густо-синим и легко вибрировало под налетом городских улиц.
— Я поразмыслил над вашими доводами, — говорил он, делая вид, что ее не замечает, — и, к сожалению, не могу с ними согласиться. Народные песни… А, здравствуйте, Софья Михайловна, хорошая сегодня погодка, правда?.. Народные песни вовсе не свидетельствуют о глубине «национального характера», как вы изволили выразиться; наоборот, они лежат на поверхности: музыка примитивная, начисто лишенная индивидуальности и вдохновения, ритмы — полевые, всякие «ухнем да бухнем», чтобы крестьяне не заснули во время уборки картофеля и прочего в том же духе.
— Значит, вы отрицаете такое понятие, как «национальный характер»? — спросил Павел.
— Опять вы за свое, — без улыбки заметила Софья Михайловна.
— Ни в коей мере не отрицаю! Но, с моей точки зрения, искать его следует в другом: в неповторимых созданиях наших величайших композиторов, и чем больше в них самобытности, тем лучше. Взять, к примеру, Селинского. Именно такие яркие таланты, которые рождаются через поколение, а то и через два…
— Прошу прощения, ненароком услышал, — вмешался лысеющий мужчина с усами щеточкой, на два номера дальше. — Если не ошибаюсь, вы назвали Селинского воплощением нашего национального характера? Да ведь это — уж извините, что встреваю, — сущий вздор.
Он сделал шаг с тротуара на газон, нагнулся, поскреб пальцами еще не оттаявшую землю; лысина побагровела от напряжения, а под воротом рубашки, как заметил Сергей, качнулся на тесемке небольшой оловянный крестик.
— Вот, — сказал незнакомец, поднимая перемазанную грязью руку, — вот он где, наш национальный характер. Здесь и только здесь. Селинский покинул родную землю и тем самым предал свой талант. Может, он и гений — лично я не посчитаюсь со временем, чтобы только услышать его музыку, — но поскольку он больше не стоит ногами на родной земле, творчество его лишено корней. Художник только тогда по-настоящему творит для своего народа, когда живет — и страдает — вместе с ним.
— Но вы, совершенно очевидно, ставите во главу угла букву, а не дух! — запротестовал Сергей. — Вы вот возьмите наших великих писателей прошлого столетия: они же почти поголовно годами жили за границей, на Западе, верно? Но при этом никто не оспаривает их значения для нашей культуры… А вы как считаете?
— Я считаю, родину можно хранить в душе, — со свойственной ей мягкой убежденностью сказала молодая женщина. — Важнее всего глубина… глубина сопереживания, а не место жительства… Но насчет народных песен вы, по-моему, неправы. Наверное, вы их никогда внимательно не слушали.
— Возможно, — допустил он, — только не кажется ли вам…
Вечер сгущался, качаясь на волне прохладных, лучистых сумерек. Сергей уже не обнаруживал в себе следов той досады, которую испытал пару дней назад, узнав, что ожидание затягивается. С давно забытым ясным, юношеским удовольствием он вдыхал полной грудью порывы вечернего ветерка, вступал то в один разговор, то в другой, слушал, как поет Павел слегка гнусавым, но, как ни странно, трогательным голосом, наблюдал, как в прохладном полумраке бледные черты Софьи Михайловны постепенно приобретают уже знакомую перистую, хрупкую чистоту, вызывающую в памяти старинный портрет. Часов в десять, когда он стал нехотя собираться домой, вдоль очереди прошелся бородатый организатор и сообщил, что накануне в ближайший киоск, отведенный «Соловьям», неожиданно завезли билеты в два часа ночи, а потому, возможно, имело бы смысл сегодня всем задержаться. От необъяснимой, неистовой радости у Сергея взлетело сердце; он вдруг преисполнился благодарности к этому бескорыстному человеку со списком в руке, к людям, стоявшим в очереди, — хотя все они были ему чужими, им было дорого то же самое, что и ему самому.
— В два часа ночи? — переспросил он вслух. — Безобразие, дальше ехать некуда!
— А давайте в игру, — предложил Павел. — Я буду выкликать буквы по алфавиту — и кто первый композитора назовет. Владимир Семенович, вы как?
— Я готов, — отозвался мужчина с усами щеточкой.
Когда он среди ночи вернулся домой, сквозь темноту плыли бледные квадраты окон; небо уже затаило свое морозное дыхание в предвкушении нового дня. Не зажигая света, он двинулся в сторону кухни, но у порога остановился. На столе, на стульях, возле раковины в беспорядке громоздились неразличимые очертания — таинственные, обособленные прорехи в завесе кромешной тьмы. На мгновение какое-то странное ощущение зародилось у него в носу, в полости рта, словно нечто вязкое и сладкое навалилось и давило на невидимую преграду; но не успел он разобраться в истоках этого непонятного явления, как самый темный сгусток тени отчетливо преобразился в сгорбленную спину его жены, дремавшей, положа щеку на руки прямо за кухонным столом.
От сумбурного чувства неловкости его как ветром сдуло в спальню и сковало в бессонном, неподвижном напряжении, не отступившем даже утром, когда жена тихонько позвала его по имени, собираясь на работу. После ее ухода он наконец задремал, и его повлекло в холодную даль на неверно скользящей льдине сна, то и дело проваливавшейся в черные проруби. Через час он проснулся; уже опаздывая в театр, на бегу заглянул в кухню и через кольца своей тубы увидел на столе незнакомые тарелки, слегка оплывшие свечи в блюдечках, аккуратно расставленные бокалы, как для праздничного застолья. Но на улице, пока он гнался за троллейбусом, ветер взъерошил ему изрядно поредевшую шевелюру и заодно унес и его недоумение; и к моменту встречи с женой на их постоянном углу он и думать забыл о ночном происшествии, потому что был до дрожи в коленках охвачен виноватым чувством облегчения: миновал еще один день, а билеты так и не поступили в продажу — главное, этого не случилось во время ее дежурства…
Собираясь, по-видимому, что-то сказать, она вглядывалась в его лицо с какой-то робкой, но настойчивой решимостью.