Посадка состоялась вечером. Подул ветер. Ветер с моря, с терпким вкусом. Горюнок никогда с таким не сталкивался, этот ветер кружил ему голову, словно кисловатое вино. Гигантская вереница тянулась по трапу, скрипевшему от ветра. Нагруженные тюками и мешками люди ступали на него один за другим, бросая на ходу свое имя унтер — офицеру, который подхватывал его на лету и отмечал в списке.
Теперь азбука и бестиарий смешивались; поименованные низвергались во чрево корабля, словно пары животных в Ноев ковчег. Но в этом человечьем стаде были только самцы, ни одна самка не сопровождала их. Стало быть, их натолкали сюда, во чрево корабля, вовсе не для сохранения их породы. Они отправлялись навстречу злодеяниям. «Но земля растлилась пред лицем Божиим, и наполнилась земля злодеяниями. И воззрел Бог на землю, — и вот, она растленна: ибо всякая плоть извратила путь свой на земле. И сказал Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лице мое; ибо земля наполнилась от них злодеяниями. И вот, я истреблю их с земли».[8]
Истинно, многим из тех, что сели на корабль, предстояло быть навеки истребленными с земли, а среди тех, кто вернется, многие потеряют частицу своей души в дороге.
Настала ночь. Высокая, озаренная звездами. Когда настал черед Горюнка пройти по трапу и бросить на поживу унтер-офицеру свое паспортное имя — Иёз Адриен, он вздрогнул. В последний раз поднял голову — к небу, ночи. Свое имя он объявил ветру. Значилось ли оно и в этом необъятном черном списке, усеянном сверкающими звездами, — Иёз Адриен? Но это имя ему самому было чуждо, оно сдавливало горло, как тяжелые солдатские сапоги давили на большие пальцы ног. Там, дома, на далекой ферме, среди тех, что стали ему родней, его никогда не звали иначе, чем Горюнок. Однако здесь такое имя не признавалось, не произносилось. Скрипел трап, о бок судна плескалась черноватая, вязкая вода. Эта портовая вода была всего лишь липкой лимфой, натекшей из ржавого подбрюшья больших кораблей — тех больших кораблей, что несколько лет назад уже брали на борт столько похожих солдат, чтобы отвезти их в Индокитай. Эти большие слепые корабли вечно плывут навстречу войне.
Жирная лимфа не была морем. Тем морем, о котором он мечтал. «Иёз Адриен!» — бросил Горюнок, а мгновение спустя провалился в брюхо грузового судна, с головой, еще одурманенной морским ветром, блеском звезд, — назвав свое имя ночи. Иёз Адриен отправлялся на войну.
В трюме царила другая ночь, сальная, шумная, тошнотворная, тотчас же схватившая его за горло. К запаху йода здесь примешивался привкус ржавчины и мазута, и вскоре зловоние набитого сюда человечьего стада перекрыло все. За время путешествия этой вони предстояло лишь усугубиться — пот, моча, рвота. Плоть заранее содрогалась от отвращения. Морская болезнь, поразившая большинство пассажиров, больше, чем когда-либо, превращала людей в животных. Странных животных, хрипящих, охваченных судорогами, обливающихся едким потом, словно у них началась линька, словно они меняли свою старую кожу на новую. Для пуль и ножей. «Еще и не такое увидите, ребятки!» — зычно покрикивали им молодцеватым тоном облеченные званиями опытные вояки, которым было поручено руководство и моральная поддержка.
Они прибыли в Алжир на следующий день. Но Алжир, как и Марсель, остался всего лишь названием. Они в него так и не попали. Лишь видели вдалеке стены и крыши Алжира. Белый Алжир держался молча, придавленный низким, свинцовым небом. Они высадились, чтобы сразу же отправиться в новое путешествие, на этот раз в поезде. Удалялись от моря, от города. Пересекали широкие равнины, поросшие пробковыми дубами, соснами и фиговыми деревьями. Небо оставалось все таким же низким, цвета тусклыми, очертания неподвижными. Тяжелый воздух, липкая жара. Потом сошли с поезда и набились в грузовики. Все дальше и дальше углублялись во внутренние районы. Ветер хлопал брезентом грузовиков, крутил дорожную пыль. Горюнком завладела прежде совершенно незнакомая ему сушь, подавив все чувства. Он удивленно и столь же отстраненно смотрел на диковинный пейзаж, без конца разворачивавшийся вокруг него. Эта охристая, каменистая земля, наделенная суровой красотой, была ему непримиримо чуждой, и, тем не менее, он не мог отвести от нее глаз. Он смотрел, как никогда, быть может, еще не смотрел, — с крайним напряжением, со строгим вниманием. Хоть и еле живой от усталости, он предпочел бы и дальше, до бесконечности, ехать вот так, на полной скорости по прямой линии, чтобы навсегда впитать в себя эту суровую географию пустоты. Впрочем, он забыл, зачем находится здесь, его мысль пустела по мере продвижения вперед, оставалось лишь впечатление быстрой езды, короткого, головокружительного пробега. Навстречу ничему, никому.
Однако его везли во вполне конкретное место, к подобным ему людям. Чтобы поместить в загон и подвергнуть муштре. Долгое путешествие подошло к концу и обрело свой смысл. «Вот увидите, ребятки! Из вас тут людей сделают!» — объявили им с гордым и многообещающим видом. Так вот зачем они оказались здесь — чтобы из них сделали людей; но кем же тогда они были, прежде чем попасть сюда, разве не людьми? Какую же новую породу людей хотели из них вывести?
Они покинули свою землю и пересекли море, словно живность, взятая на борт Ноем. Но в противоположность Ною, который бежал от злодеяний, чтобы по ту сторону потопа возобновить завет меж Богом и всякой плотью, сущей на земле, они уходили, чтобы схватиться с другими. И, даже не желая этого, даже не сознавая этого, подтверждали забвение завета и полную утрату братских чувств. «Я взыщу и вашу кровь, в которой жизнь ваша, взыщу ее от всякого зверя, взыщу также душу человека от руки человека, от руки брата его…»[9]
Война вполне могла сменить место, сменить форму, оружие и солдат, ставка ее всегда была неизменной — всякий раз и для каждого — взыскать душу человека от руки человека, от руки брата его.
Но в последующие недели после своего прибытия в Алжир Горюнку пришлось вовсе не отчитываться за душу человека — любого, кем бы он ни был, но, наоборот, взыскивать жизнь человека — требовать мщения ради жизни своих товарищей.
Ибо, когда той ночью, такой спокойной и тихой, освещенной тончайшим месяцем, он обнаружил в пустынном селении, прилепившемся к склону горы, испохабленные трупы одиннадцати своих товарищей, пригвожденных нагишом к дверям деревни, словно огромные ощипанные птицы, гнев, только гнев пронзил его сердце. Перевернул его сердце. Гнев ледяной, такой же чистый и отточенный, как месяц, висящий над горой. Боль не породила в нем ни жалости, ни тоски, ни скорби; боль схватила его слишком грубо, поглотила целиком. Бросила его целиком в ужас и немедленно обернулась ненавистью. Всепоглощающей ненавистью к врагу и жаждой мести.
Одиннадцать тел, белеющих в прозрачном лунном свете, распятых косым крестом на дверях, с изувеченными лицами и половыми органами, с вырванными из груди сердцами. Лица и половые органы вместе, пустота вместо сердец. Черные дыры, зияющие до другого края ночи. Черные дыры, в которых выл ветер. Ветер, спустившийся с гор, прилетевший из пустыни, подувший из-под всех камней, примчавшийся изо всех уголков пространства одновременно. Ветер выл в пустоте этих тел, прободенных в трех местах.