Книга Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он улегся в постель. Потом вспомнил, склонился с кровати, поднял обоих за шкирку и запустил плашмя в стену…
Застучало хорошим в груди. Потихоньку светлело.
Утро подкралось шуршанием измороси и вздохнувшим рамой окном. С твердым намерением послать время к черту Суворов взбил подушку и, вместо счета до тысячи, устало размял свою память примерами русских ругательств. Когда запас их иссяк, в ласкаемой потеплевшим дождем тишине вдруг послышалось хныканье. Поймав на ощупь, чутьем, почти иллюзорную ниточку звука, Суворов осторожно, чтоб не порвать, потянул за нее и обнаружил, что звук сочится не из-за стены, а как бы исподтишка — из-под дощатой пазухи пола. Поверить в то, что Расьоль способен заплакать, сосед сверху так и не смог. Но сочинять другие объяснения было уже недосуг. Воззвав к милосердию сна, Суворов решил притвориться глухим. Помогли только дождь и несмелые, вялые птицы…
Сопровождаемый их робким щебетом, он бродил почтальоном по парку и впотьмах искал след тропы. Найдя же, поднялся сквозь строй пляжных зонтиков к одинокому маяку в глубине набиравшего ход кинокадра. Под прицелом невидимой камеры протиснулся внутрь стеклянной шайбы-клетушки, из которой, дымясь черно-белыми лентами, полосил внизу по воде быстрый свет. Суворов пригнулся, вынырнул из зарослей паутины, так похожих на пряди волос, и, почему-то на цыпочках, двинулся к тусклой слезе исцарапанной временем ставни. Оставалось ее распахнуть, чтоб пустить, словно парус по ветру, зажатый под мышкой конверт. Когда он к ней потянулся, ставня вдруг раскололась, обдав его брызгами льда, залепив лицо водорослями. Его передернуло.
Пришлось возвращаться к себе на поклон, бубня оправдания в рыхлое брюхо подушки.
Клип с маяком отдавал дурным вкусом. Если бы сегодня окно на башне не заклинило, эффект дежа вю отравил бы изысканность спиритической кухни Бель-Летры вульгарностью каннибальской резни. Дважды за месяц увидеть размозженный череп — привилегия лаборантов в резекторской. Привилегия Суворова — заказать иной сон…
Избрав правый бок, он вскоре покинул страницу. Отныне см. на другой.
Автор поэмы «Батрахомиомахия (Война мышей и лягушек)» неизвестен. Плутарх приписывает эту пародию на «Илиаду» некоему Пигрету, высмеивавшему в ней греко-персидские войны. Если это так, то перед нами пример исторического памфлета, сочиненного человеком, который, явив незаурядный дар, обнаружил и столь же незаурядное пренебрежение к морали: его никак не заподозришь в патриотизме. Скорее даже этот эллин воевал на стороне персов, эллинских врагов. Этакий перевертыш, создавший перевертыш-текст…
Гаиска Гримальди. Измены и изменения:
литература против этики
На завтрак он опоздал. Пришлось довольствоваться апельсиновым соком и парой бананов, оставленных сердобольной кухаркой на блюде рядом с газетами. Настроение было паршивое. Перед тем как спуститься в столовую, он увидел с балкона мансарды прогуливающуюся по лужайке особу. Одетая в белое платье до пят, она прошла по дорожке вниз, обогнула склон и, воспользовавшись запасной калиткой, покинула виллу, скрывшись в зелени парка. Широкополая шляпка помешала Суворову разглядеть ее лицо, но старомодный наряд, скользящая, как перо по бумаге, походка, сложенный веер в руках да прямая закалка спины наводили на мысли о том, что стеснительность привидений преодолима. Настанет день, и они начнут таскать десерт со стола…
Дозвониться до Веснушки не задалось. Суворов попробовал снова, уже после завтрака, — безуспешно. Вдобавок ко всему порезал палец о листы взятой в библиотеке книги («Фон Реттау в воспоминаниях современников», Мюнхен-Лондон, 1921 г.), оставив на корешке кровавым доказательством своего соучастия в преступлении отпечаток бурого цвета. Вопрос лишь в том, какой из способов душегубства теперь предпочесть…
Несмотря на криминальные наклонности закоренелого литератора, ответить на него он по-прежнему затруднялся: не хватало задора пройтись по столетним следам — так, чтобы дать себе волю вытравить затянувшуюся апатию и найти то самое первое слово, с которого и затеется непоправимость заказанного контрактом трагического финала.
Он не писал уже много месяцев и, как бывало в подобных случаях, испытывал ощущения человека, который был раньше срока изгнан на пенсию и вмиг оттого постарел. В кабинете на письменном столе пылилась пишущая машинка, но сама мысль о том, что нужно к ней подойти, снять чехол и заправить каретку чистой страницей, угнетала, как ноющий копчик. Только наивные дилетанты полагают, что писателю в радость его ремесло. Если по правде, ему оно — в геморрой.
Суворов тщетно стыдил себя, убеждал, что негоже оправдывать собственное безделье ссылкой на то, что счастливой привязанностью к непрестанному сочинительству отличаются безнадежные графоманы, в то время как большинство из тех, кто умеет писать, ненавидит это занятие! Как ни крути, еще горше им ненавистно молчание — непременная плата за то, что сказал.
Своей последней книгой Суворов высказал все, что имел. Избрав главной метафорой остров, он обратился к нескольким хрестоматийным сюжетам, соединив их прочным узлом, который — в том-то и заключалась беда — связал самому ему накрепко руки, не пуская двинуться дальше с тех пор, как роман был окончен.
(…Одиссей возвращается после скитаний домой на утлом суденышке, которое в ночной шторм прибивает к заветному берегу, расколов лодку в щепы о скалы. Выброшенный пучиной на мель, герой теряет сознание. Очнувшись наутро, он видит, что остров пустынен. Сомнений в том, что это родная Итака, быть не может: здесь знаком ему каждый камень, родник, каждый куст. Только нет больше улиц, домов, нету рыночной площади, нету даже развалин. Ничего, кроме острова, который и есть — ничего. Так одиссея превращается в робинзонаду. Год за годом герой строит лодку, мечтая куда-то уплыть, но любая попытка его терпит крах: челн упрямо кружит, огибая по милости волн заколдованный берег. Покинуть его не дано. Похоже, это и есть конечная цель путешествия — Одиссей осужден возвращаться домой, даже если сам этот дом никогда к нему не вернется.
Смирившись, герой сидит вечерами на холодном прибрежном песке и слушает время. Оно плещется пеной у его босых ног и смывает следы, как насечки бесплодных надежд. Паллада молчит. Боги теряют к нему интерес, равнодушные к приносимым им жертвам. От былого его хитроумия остается лишь неутолимая жажда рассудка познать то, что познать он не в силах: страдание зряче лишь до тех пор, пока измеряется одолением страха и боли. Одиссей — не боится. Для этого он слишком ослаб. Боль снедается день ото дня безразличной тоскою. Постепенно в ней тают воспоминания — последняя точка отсчета себя.
Когда она почти стерта, на горизонте он замечает корабль. Тот приближается. Укрывшись за скалой, Одиссей наблюдает, как сходят на берег какие-то люди. Среди них узнает он супругу. С нею — юноша, чье лицо ему тоже знакомо, пусть его он и видит впервые. Пред собою они почему-то пускают слепца, который ведет их, ладонями щупая воздух, туда, где когда-то стоял Одиссеев дворец. За ними, послушные, следуют слуги. Сам бывший царь крадется за молчаливой процессией по пятам, стараясь ничем не нарушить покой тишины, почти полной, — такой, что сопутствует разве что смерти в ее бескорыстных трудах по очистке земли от излишков. Наконец, слепец останавливается и, кивнув головой, произносит: «Копайте». Слуги берутся за дело. Телемак с Пенелопой стоят и взирают, как разверзается яма — в том месте, где прежде в дворцовом дворе бил из-под плит целомудренно-чистый ручей. Вскоре заступы упираются в твердую массу. Одиссей слышит скрежет — так железо скребет, натыкаясь на то же железо. Сделав знак слугам, Телемак прыгает вниз, нагибается, чтобы вызволить из глубины какую-то тяжесть. Озадаченный тем, что[2] увидел, отец протирает глаза, но, сколько бы он ни старался исправить ущерб восприятия, картина все та же: из ямы на свет всякий раз извлекается с грохотом лишь пустота. Ее грузят в тележки и переправляют на судно. Не выдержав, Одиссей покидает укрытие и идет во весь рост к этой странной толпе, окликает жену, потом сына, потом снова жену, только те и не слышат: слишком заняты тем, что лежит в сундуках. Пенелопа перебирает руками звон драгоценных камней и монет, которых для Одиссея здесь нет, — ровно так же, как нет сундуков, как и нет самого Одиссея для всех тех, кто здесь есть. Подойдя вплотную к родным, он вопрошает покрытое тучами небо: «Почему я их вижу, а они так не видят меня? Почему они видят сапфиры и злато, я ж вместо них — пустоту? Что все это значит?» Небо угрюмо молчит. Проводив пришельцев на судно, неузнанный, не сумевший предстать для них во плоти, он понимает, что отправиться с ними, не будучи ими узренным, еще более худшая мука, чем остаться, как прежде, содержать свое одиночество на обезлюдевшем острове. Он даже не знает, называется ль то, что с ним происходит, бессмертием. Еще меньше он знает, как от него пробудиться, как отречься ему от скитаний по своей бесконечной судьбе? Но отныне он знает наверно другое: человек — это остров. Таинственный остров сокровищ, которые, пусть сам он от них не вкусил, для других куда как нужнее, чем сама его жизнь. Или смерть. Или даже его возвращенье из смерти…
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов», после закрытия браузера.