Все это, однако, занимало его лишь частично. Нередко, погружаясь в задумчивость — иногда в самый разгар беседы, на лекции, в трамвае, на прогулке, за завтраком либо принимая ванну или читая «Анцайгер», — он отрывался от действительности, мыслями блуждая по одному лишь ему известным тропам. Иногда это становилось поводом для дружеского подтрунивания: кто-нибудь, увидев его в таком состоянии, громко кричал: «Ну и что ты на сей счет думаешь, Касторп?» Эффект получался комический: у возвращающегося к реальности мечтателя на лице появлялось такое изумление, что все вокруг разражались смехом. Серьезные неприятности начались только в ноябре, когда некоторые, на первый взгляд ничем не примечательные занятия в политехникуме стали наводить Касторпа на странные размышления.
Как-то в понедельник ассистент Вильгельм Беккер объяснял в машинном цеху принцип действия трехцилиндровой турбинной паросиловой установки; Касторп слушал, стараясь не пропустить ни единого слова. Работа установки зависела от давления, с которым сжатый пар поступал в первый цилиндр. С пятнадцати атмосфер оно падало до тринадцати, и высвободившаяся энергия приводила в движение мощный поршень. Во втором цилиндре давление пара с тринадцати опускалось до десяти атмосфер, и следующий поршень синхронно передавал уменьшившееся усилие на коленчатый вал. В третьем цилиндре на выпускном клапане давление составляло уже восемь атмосфер, и ослабевший пар, толкнув последний поршень, попадал в турбину. Разве не то же самое происходит со временем?
К такому выводу Ганс Касторп пришел на трамвайной остановке, сразу после окончания последних занятий. В зависимости от того, в какую щель попадает время, оно может течь быстрее или медленнее, сгущаясь или разрежаясь. Щель здесь, понятно, его собственный, человеческий ум, вне которого — это он знал из философии — время не существует, по крайней мере в том смысле, что его нельзя вычленить, выделить в чистом состоянии. Исходя из этого сравнения, хоть и отдавая себе отчет в том, что оно не безупречно, Касторп предположил, что события, подобно потоку пара в цилиндре, проплывают через его сознание то под большим, то под меньшим давлением. Стало быть, если движущей силой жизни является время — он сел в трамвай, предъявил кондуктору месячный билет и занял свободное место на передней площадке, — такую зависимость можно выразить функцией, начинающейся в точке рождения и уходящей в бесконечность. Но где же тогда момент смерти? Тут Ганс Касторп попадал в замкнутый круг собственных предпосылок: ведь если функция не имеет конца, она, скорее всего, не должна иметь и начала, иначе говоря, идет от минус до плюс бесконечности. Но тогда подобного рода приближения неприложимы к жизни: у нее есть начало и она всегда достигает конца — по крайней мере об этом свидетельствуют факты. А если время только иллюзия или, вернее, конструкция, созданная, подобно математическим формулам, для практических нужд? С помощью формул можно построить корабль, мост, автомобиль, но сами по себе они ведь ничего не значат.
Трамвай уже давно миновал остановку на Каштановой, и Касторп очутился в своем собственном, особом времени на склоне заснеженной горы. О близости других вершин из-за густого тумана можно было только догадываться, но не это сейчас его занимало. Он услышал глухое тарахтенье, словно где-то неподалеку по обледенелому спуску катились бочки или ящики. Через минуту туман слегка рассеялся, и Касторп разглядел в снегу узкую, вероятно, санную дорожку, по которой одна за другой, с равными промежутками съезжали странные, узкие, по-видимому больничные кровати. На самом деле это были сани для бобслея, которых он никогда прежде не видел, но его первая, медицинская, ассоциация оказалась не такой уж ошибочной: в санях, по горло укрытые верблюжьими одеялами, неслись вниз по ледяной дорожке покойники. Он понял это, потому что снежные хлопья не таяли на лицах, а оседали — у кого плотной коркой, у кого прозрачной вуалью. Именно под таким тонким покровом мелькнуло перед ним лицо его деда, сенатора Томаса Касторпа. Потом, среди многих других, мимо промчалась его мать, а в конце странной процессии он увидел канцеляриста из политехникума, досаждавшего ему своими абсурдными теориями. Как только снежная пыль за ними осела, Касторпу открылась панорама гор. Отражавшиеся от покрытых снегом вершин солнечные лучи били прямо в глаза, и он невольно зажмурился. Внизу, в долине, у его ног раскинулся Гданьск. Он видел башни костелов, ленту Мотлавы с лабазами по берегам и лабиринт улочек Старого города.
— Ты готов? — услышал он женский голос. — Хватит тебе отваги?
Она стояла в двух шагах от него. На лыжах, в мужском костюме и шапочке, напоминающей шлем авиатора, она была совсем не похожа на даму из сопотского курхауса, но он, разумеется, сразу ее узнал.
— Так вы говорите по-немецки? — обрадовался он. — И к чему я должен быть готов?
Она громко рассмеялась и вместо ответа указала лыжной палкой на город в долине, после чего стремительно, с резкими поворотами, понеслась вниз, вздымая облако белого пуха.
— Как же не говорить, — это был уже совершенно другой голос. — Мы тут говорим только по-немецки!
Над Касторпом склонился кондуктор. Тот самый противный тип, который в первый день так нагло к нему прицепился.
— Если кто и выпьет, мне что за дело? Лишь бы в меру. И вздремнуть можно, не воспрещается. Но платить надо. У вас только до Кленовой билет, а мы уже подъезжаем к Оливе. Если поедете обратно, извольте заплатить за два конца, уважаемый господин студент!
Неподалеку от стены аббатства, где была конечная остановка, рельсы разветвлялись, образуя длинную петлю, чтобы два трамвая — подъезжающий и отъезжающий — могли минуту постоять рядом. Выйдя из вагона в ноябрьские серые сумерки, Ганс Касторп нервно закурил сигару. Но разволновался он вовсе не потому, что, глубоко задумавшись и погрузившись в собственное время, проехал свою остановку, а совсем по иной причине: рядом с трамваем, на котором он приехал, на оливской рыночной площади его не поджидал другой, уже готовый в обратный путь, то есть возвращаться во Вжещ предстояло с тем же самым кондуктором, который вызывал у него самые неприятные чувства.
В парке, за старой оградой аббатства, воздух уже наполнился густым сумраком, однако здесь, на главной улице предместья, свет от окружавших остановку газовых фонарей и витрин нескольких магазинов рассеивал затаившуюся рядом темноту настолько, что трамвая можно было спокойно дожидаться, не теряя веры в прогресс и достижения цивилизации. Тем не менее Ганс Касторп ощущал нарастающую иррациональную тревогу, словно находился по ту сторону ограды, среди оробевших во тьме аллей, скамеек, клумб и черных зеркал воды.
На обратном пути, стараясь не замечать цепкого взгляда кондуктора, он попытался точно определить цвет ее глаз. «Серовато-голубые, — думал он, — а может, скорее голубовато-серые?» Да и откуда ему было это знать — ведь незнакомку он видел вблизи лишь дважды и ни разу — ни на веранде курхауса, ни в гостинице «Вермингхофф» — их взгляды не пересеклись. Почему же ему важен только оттенок глаз? Если бы он верил в реинкарнацию, переселение душ и тому подобные глупости, можно было б подумать, что они уже встречались когда-то, где-то, в иной действительности. Но такие бредовые идеи, пригодные для истеричных барышень и газетных хроникеров, наш герой решительно отвергал, хотя в последнее время они вошли в моду. Загадка так и осталась неразгаданной, и Касторп заставил себя прекратить бесплодные размышления, которые явно вели его в никуда.