– Правда, правда, – кивала заплакавшая мать умершего мальчика. – Грех на нашей душе…
Притихшая толпа зашумела, заволновалась. Дайхане сначала робко, потом смелее стали задавать Марине вопросы: может ли она лечить трахому, пендинскую язву[4], паршу, дифтерию? Исцелят ли ее лекарства скотину от ящура? Судя по всеобщему оживлению, доброжелательным вопросам, люди к ней подобрели… Марина достала из кармашка медицинской сумки карандаш и спросила, чью фамилию записать в ликбез первой. Но собравшиеся сразу замерли.
Из толпы вышла Бостан, она вела за руку смущенную подружку Айгуль.
– Пишите нас, – Бостан, зардевшись, взглянула на Ашира, стоявшего рядом с Игамом и Мариной. – И маму мою… Сюда она не пришла, прихворнула, но сказала, что тоже будет учиться…
Толпа молчала. Больше никто не сходил с места. Сколько ни взывала Марина к собравшимся, они как бы не слышали ее, однако не расходились, ждали, что же будет дальше.
Ашир отыскал глазами в толпе Агали Ханлара, вопросительно взглянул на него. Тот, оглядевшись по сторонам, покряхтел, потоптался на месте, промолвил:
– Это правильно, что знание – половина ума, – Агали вышел на середину мейдана, достал из кармана красный пропуск, ленинскую записку и, волнуясь, продолжил: – Сказать – язык сгорит. Смолчать – хуже, душа сгорит! Да, люди… Три года назад я ездил в Москву, разговаривал с самим Лениным. Тогда еще он живой был… Земля ему пухом… Весь простой люд горевал о его кончине…
Толпа загудела, как встревоженный улей. Аксакалы, приставив ладони к ушам, чутко вслушивались в слова Агали Ханлара:
– Советская власть – это мы с вами: я, ты, он, мы всем аулом… Посудите сами… Разве справедливо, что дети бедняков от голода пухнут, а в байских домах дети от серого пшеничного хлеба отворачиваются? А почему? Да все потому, что у бедняка по земле межа вьется, а по байской вода льется…
Агали Ханлар достал из кармана старый выцветший платок, утер пот с лысой головы, лица и, облизав языком обветренные губы, продолжил:
– Вождь, как восточный мудрец, говорил: знания счастье приносят… А эти люди из города – не беда, что узбек, а его жена русская, – наш Ашир, сын Тагана, – они и есть ученики Ленина! Пиши, дочка, мое имя!..
И дайхане – правда, почти все беднота – последовали примеру Агали Ханлара. Но тут кто-то закричал:
– Ашир, а ты что скажешь? Мы тебя хотим послушать…
– Он сам не умеет, – ехидно вставил Атда-бай, ткнув в сторону Агали Ханлара тутовой клюшкой. – Вон за него голодранец краснобайствовал! Думаете, умом обзавелся?! Он же с языка Ашира говорил. Сам Ашир тоже чужим умом живет…
– Да, вы правы, Атда-бай, – Ашир вышел на середину мейдана. – Агали Ханлар говорил устами всех батраков, безземельных дайхан, а голодранцев, как вы называете, в ауле куда больше, чем богатеев… Мы земли ваши отберем. Сегодня же! У истоков горной реки Алтыяба теперь будет стоять мираб – распределитель воды – из бедняков. Как, люди, вы согласны, чтобы воду распределял Агали Ханлар?
– Согласны, согласны… – негромко прокатилось по толпе. – Сколько можно нашу кровушку пить?!
– Не согласны! – взревел Атда-бай. – Пусть комиссия решает… И наша партячейка против!
– Прежнюю комиссию я распускаю, – рубанул воздух ладонью Ашир. – Да, да, именем народа, волею советской власти, которая наделила меня такими полномочиями. Создадим комиссию, в нее войдут представители всех слоев населения… А какая у баев партячейка?
– Большевистская! – выкрикнул Атда-бай.
Ашир ухмыльнулся, и толпа засмеялась.
– Такой ячейки быть не может!
– Ты, Ашир, грамотен, да нечестен, – не унимался Атда-бай. – Зачем скрывать от аульчан, что в партии может быть всякий туркмен… Разве партия для русских?
– Всякий трудящийся… а не бай и не мулла!
Толпа опять засмеялась. Атда-бай как ужаленный повернулся назад, пытаясь отыскать глазами всех, кто смеется.
– Слышите, Атда-бай, как люди хохочут над вами. В партию принимают не по национальной принадлежности… Игам Бегматов узбек! Я туркмен! У вас, Атда-бай, одних батраков больше полусотни, какой же вы большевик?
– Это в ауле, – вставил Агали Ханлар. – Ты, Ашир, посчитай и тех батраков, что пасут его отары в горах и песках… Со счета собьешься. Я сам десять лет спину на него гнул и даже приличного халата не заработал…
Атда-бай таращил как сыч глаза и наконец не выдержал, ткнул клюшкой стоявшего рядом Мурди Чепе, секретаря «байской партячейки».
– Ты что, камыш проглотил? – прошипел Атда-бай. – Иль у тебя язык отнялся?…
Мурди Чепе открыл было рот, но его перебил Агали.
– И в кого это ты, Мурди, такой холуистый уродился? Отец у тебя середнячок, едва концы с концами сводит, умный человек, – и, повернувшись к Аширу, добавил: – Это без тебя тут произошло… Атда-бай свою партячейку сколачивал, приходит к Чепе, отцу Мурди: «Мы хотим возвысить твоего сына, секретарем партячейки сделать». А тот отвечал: «Спасибо, бай-ага, польщен честью: раньше только в нашем ряду кибиток знали, что мой Мурди без царя в голове, теперь вся округа будет знать про то…»
Дружный хохот заглушил слова Агали. Мурди Чепе, шагнувший вперед, попятился и спрятался за спину Атда-бая.
Вечером вокруг Конгура кружил вновь организованный отряд самоохраны, в который записались многие дайхане. Кое-кто из сельских активистов спрятался в засаде, на пути, откуда обычно появлялся конный отряд Хырслана.
Три месяца прожил Ашир в родном селе, сдружился с Игамом, начитанным, жизнерадостным юношей, успевшим тоже привязаться к своему новому туркменскому другу. Они были неразлучны, помогали аульным активистам проводить в жизнь земельно-водную реформу, открыли ликбез, а Марине наконец построили мазанку под медицинский пункт, куда потянулись дайхане. Но молодая женщина и сама ходила по домам: женщины, девушки робели обращаться к ней за помощью – а вечерами Марина занималась с аульчанами, обучая их писать и читать.
Партийная ячейка выросла до четырнадцати человек. А молодежь аула Конгур создала комсомольскую ячейку, на собраниях горячо спорили о ненавистном калыме – выкупе за невесту, который особенно всех будоражил.
Поздним вечером к Таганову во двор пришла старая, седая женщина. Хотела было что-то сказать, но слезы душили ее. Потирая морщинистые щеки, наконец проговорила:
– С полгода как Аллах прибрал моего младшенького сына… Осталась одна как перст. Старик тоже Аллаху понадобился… Черной оспой болел, бедняга. Остался старший сын Мовлям, но он в песках… в басмачах… Рот мой хоть и беззуб, и живот с кулачок, а жевать что-то надо. Работать моченьки моей нету… Хорошо – соседи добрые, кормили. Но жить на милостыню при живом сыне позорно… Может, ты, Ашир-джан, поможешь мне, скажешь властям, чтобы отыскали мне Мовляма и вернули домой. Не ведает он о смерти брата, а может, и знает, да боится властей. Нет у меня никого, кроме Мовляма…