— Кстати, познакомьтесь, — перебил его Иконоборцев, наливая всем в бокалы. — Вьюношей этих величают Владимир и Александр. Вольдемар у нас мистик философ, наездом из Первопрестольной, а Саша – наш, питерский. К слову сказать, подающий надежды пиит. Помяните меня, наш будущий, как минимум, Баратынский.
Светловолосый Александр лишь отмахнулся с улыбкой (глаза, впрочем, оставались грустные и серьезные; взгляд был и внимательный, и вместе с тем словно отгороженный от всех каким-то непроницаемым стеклом).
Лейтенант поклонился, что в скрюченном положении было достаточно нелепо:
— Фон… То есть… (он смутился) Борис.
— Bravo! — воскликнул Коваленко-Иконоборцев, уже немало, как видно, подогретый вином. — Так и запишем: Фон-Борис!.. Так вот, милейший Фон-Борис… О чем бишь мы?.. Да, о завершенности! Мне, кстати, твоя, Александр, аллегория насчет чихания понравилась, сразу видно, что поэт, надо бы не забыть… Только я тебе отвечу тоже аллегорией, правда, не такой лаконической, уж не взыщи, и не первой свежести. Знаешь, поначалу, когда католические храмы строили, одну башенку непременно недостроенной оставляли. Эдакая символическая недовершенность: мол, истинный храм веры не достроен еще. А как только стали достраивать – тут и…
— …вера пресеклась, ты хочешь сказать? — окончил за него мистик Владимир, длинноволосый, в очках, с пушком на подбородке (фон Штраубе отчего-то решил, что философ происхождением из поповичей).
— Именно! Я не из тех, кто за все Европу хает, но, что правда – то правда. Всю ее родимую изъездил, — а вера-то давным-давно ку-ку! Не более чем привычка для ханжествующих буржуа. Да и у нас, у православных, похоже, дело близко к тому обстоит. Может, оно так и правильно, всем известно, я сам не из тех, кто пузо поминутно крестит; я никак не оцениваю – просто констатирую очевидный факт, что…
— …Бог умер… — ни к кому не обращаясь, ведя, казалось, беседу только с самим собой, произнес Александр.
— А! — подхватил Аввакум. — Тоже, смотрю, Nietzsche [31] начитался!.. Однако – в самую точку! Так же, как умер когда-то козлоногий древнегреческий бог Пан, тем самым предвестив гибель прочих эллинских богов, дабы они освободили место для Единого. Но, — уж простите старика за ересь, — и он, быть может, уже почил. Почил, и завершенность, о которой я сказывал тут, — ему надгробие… Далековато я, однако, ушел в своей аллегории; в сущности-то, я – о другом. Если оставить Богово – Богу, а кесарю – кесарево, то кесарь наш Николаша нынче, право, заслуживает лишь похвалы. Не чихнул, говоришь? А во что обошелся бы этот чох? Сейчас только ленивый не говорит о скорой гибели мира, в особенности нашего отечества. Я даже не имею в виду катастрофы последнего времени…
Слова этого распалившегося краснобая перекликались с тем, что нынче днем говорили странные котелки. Фон Штраубе слушал его с нарастающим интересом.
— …Я все о той же самой законченности, — продолжал Иконоборцев. — Не безоблачный был век, о, нет, — но поистине золотой для нашей культуры! Начали-то по сути с основания, с фундамента – и за какие-то сто лет возвели, почитай, все здание целиком! Кажется, вот уже поставлены все самые конечные вопросы бытия! "Предопределенность истории", "Благо всего мира – или слеза одного-единственного младенца?" – и прочая, и прочая, сами изволите знать… Упоение "бездны мрачной на краю". Да тут и Бог не нужен, когда человек столь дерзновенен. Еще, кажется, последний какой-то штрих, последняя тайна, последняя точка – и всё, завершенность полнейшая, только выбивай на готовом надгробии последнюю дату после тире!.. А Николаша-то наш взял – и этой последней, завершающей точки не поставил! С дымом ее – через каминную трубу! В небеса, где ей и должно!
— Продлил, стало быть, судороги? — одними краями губ улыбнулся молодой поэт.
— Да жизнь он продлил, жизнь! Золотому веку наших дерзаний! Давайте, милые, дерзайте, коль сумеете, дальше, стучитесь лбами о гранит неведомого! Что такое, по-вашему, полное, завершенное знание?..
— …Конец, ибо за ним – уже ничего… — произнес фон Штраубе уже, кажется, слышанное им когда-то и даже едва не прибавил при этом: "Квирл, квирл!"
— Вот! — одобрил Иконоборцев. — Снова же bravo, Фон-Борис! А молодежь, по-моему, не согласна?
— Нет, отчего же, — проговорил философ Владимир с некоторым сомнением. — Но если уж нам предначертано испить до дна из чаши познания…
Поэт Александр, не дослушав его, обратился не то к Аввакуму, не то по-прежнему к самому себе:
— Вместо гибели богов – их растянувшаяся агония; таков, по-твоему, наилучший выход?
— А вам, господа декаденты, одну только скорую гибель подавай?! — так возопил журналист, что из всех углов комнаты на него покосились. Он залпом осушил свой бокал. — Нет уж, дудки, господа! Нам, кто потверже стоит на грешной нашей матушке-земле – нам еще пожить охота, побарахтаться, ручками-ножками подергать!
Смотрящие в некую даль бледно-голубые глаза Александра выражали задумчивость.
— Боги, умирая, тем самым освобождают место для новых богов, — сказал он. — В том есть великий смысл, иначе мир навеки застыл бы, как ледяная глыба. Только с приходом новых богов мы можем, я полагаю…
— Да чем же, батюшки, чем, — закричал Иконоборцев, — чем тебе старые-то не угодили?! Нового ты, можно подумать, видывал? Может, Молох какой-нибудь или Сатурн, пожирающий детей! Каков он, откуда явится, из каких языческих земель, — кто может знать?!
— Новый Христос явится миру из России, — как нечто всем известное, не требующее споров, изрек Владимир.
— И в чем причина такой уверенности – не изволите случаем просветить? — В полемическом запале журналист уже перешел на "вы".
— Отчего же, попробую. — Протирая платком очки, философ начал объяснять устало, как ребенку втолковывают прописные истины: – Согласитесь, что для своей поры Ветхий Завет подвел, если пользоваться вашей же аллегорией, некий итог под бытием. Не случайно именно в той земле появился Спаситель со своим Новым заветом. Так и наша земля в этом столетии, сами только что говорили, приблизила человечество к некоей завершенности. По-моему, тут аналогия напрашивается сама собой…
— Утешили, голубчик, — ернически проблеял Аввакум. — Нашего, стало быть, доморощенного изготовления! Сам в белом венчике, а позади дюжина разбойничков, — вполне нашенская картина, а? (Поэт Александр смотрел, казалось, вглубь себя.) Порадовали, облегчили мне душу!.. — ерничал Аввакум. — Только, — стал он вдруг серьезен, — я вам, милостивый государь, не Мышлеевич какой-нибудь, чтобы прослезиться от патриотического умиления. Я-то, в отличие от него, Русь-матушку пёхом когда-то исходил, бурлачить на Волге по молодости довелось, с босяками ночевывать в одном шалашике. И либерализм свой последующий обрел оттого, что тогда еще понял: просвещенности нам не хватает – вот чего! Покуда не просветимся, до той поры мы, при всей нашей несомненной самобытности, — полновластное царствие хама! Ладно, Спаситель ваш, положим, из интеллигентной будет среды (то бишь – в большей степени, к слову сказать, уже и не русак, а европеец), — но кто станет паствой, анахоретами, кто идею его подхватит, скажите вы мне? Он самый: хам, отринувший всю нашу прежнюю культуру – просто по невежеству, ибо и не знаком с нею!.. Возразите, что так и было с явлением того Христа, из Галилеи? Что ж, соглашусь. Но – добро, что ли, восторжествовало немедля? Напротив! Одну культуру смело, другая еще в эмбрионе; на тысячу с лишком лет мир погрузился в кровавое месиво, в средневековую тьму!.. Ладно, выбарахтались наконец кое-как. И вот теперь вы, господа декаденты, предрекаете миру нечто подобное. Даже, смотрю, с каким-то некрофильским восторгом хотите этого: чтобы опять веков на десять – в такую же тьму, чтобы идолов наших повергнуть, то есть, иными словами, похоронить все духовное, чем сегодня богаты… Чтобы полыхали опять библиотеки, как тогда, в Александрии… Уж не знаю, может, оно и выйдет по-вашему, только жить в этом вашем обновленном мире, в этом тысячелетнем полыме…