смотреть было страшно. Полуголые, обросшие, с ребрами, проглядывавшими сквозь лохмотья, секомые дождем и снегом, они падали на песок или траву, дыша, как загнанные лошади, хрипели, харкали, спеша отдышаться, а потом зачерпывали из той же Чусовой воду и запивали ею завяленные, зачерствевшие ломти хлеба, которые вынимали из заскорузлых от грязи холстинных мешков. Да люди ли это? Чем они лучше скота? О скоте заботились, думали о корме для него, о стойле. Горевали, если падет лошадь или корова. А эти! Рождались и умирали, спали где придется, ели что бог пошлет. А много ли он им посылал?
Дмитрий сначала пугался, когда в голову ему приходили такие мысли. Но каждый день, о котором говорили «божий», да что день! — каждый час жизни вне дома давал Дмитрию примеры беспощадной жестокости по отношению к несчастным и слабым. Несчастья эти не были полной неожиданностью, еще на уроках отца он слышал, что «мир во зле лежит» и что нужно бороться с этим злом. Обращаясь в своих проповедях к пастве, отец настойчиво призывал ее к нравственному совершенствованию. Слова отца были обращены прежде всего к людям, он призывал их быть честными, добрыми друг к другу, трудолюбивыми. Но выход ли это, спасение ли от зла? Бог — это Дмитрий особенно остро почувствовал в последний приезд домой — был в проповедях отца некоей отвлеченной фигурой, привычной людям, укоренившейся в их сознании, которой отец пользовался, как ключом к душам прихожан. Ошибался ли Дмитрий в этом? Кто знает…
Второй семинарский год не походил на первый. Дмитрий Мамин сдержал слово, данное самому себе. Он не участвовал в попойках и гулянках, занимавших далеко не последнее место в семинарской жизни.
Мысли о своем поведении однажды оформились у него и вылились в строки письма к родителям.
«Почему я не испортился, — писал он в Висим. — А вот почему: попал я на другую квартиру, против меня и было много, даже слишком много худого, но это не поломало меня, потому что ничему и никому я не сдавался без боя и особенно стоял за свои маленькие убеждения».
У семнадцатилетнего мальчика вырабатывалась воля. Ошибившись однажды, он наметил линию разумного поведения, не сворачивал с нее, проявляя характер.
Среди памятных событий того времени особняком стояла горькая история с Тимофеичем.
Держался Тимофеич бодро, как полагается независимому, испытавшему много всякого семинаристу.
— Как же все это получилось? — допытывался Дмитрий, искренно жалея своего не очень путевого висимского товарища.
…Несколько семинаристов, увлекавшиеся музыкой, собрались в оркестр: виолончель, три скрипки и две флейты. Добрые подобрались ребята, сыгрались отлично. В городе оркестр приметили состоятельные жители из купечества и среднего чиновничества. Приглашения семинаристам сыпались щедро. Там вечеринка — музыка нужна, там день рождения — желают большое веселье устроить, там свадьба — как без оркестра. Везде не поспевали, но выгодные случаи не упускали.
— Как, как, — махнул рукой Тимофеич. — Просто… Знаешь ведь, хозяева как войдут в настроение, то кроме денег еще и наугощают. Ползешь к себе, спотыкаешься, голова кругом идет… Попадались, конечно, надзирателям, да как-то сходило, вывертывались, а то и откупались. А неделю назад у чиновника на серебряной свадьбе играли. Надзиратель туда и заявись. За одним столом оказались, и пошло у нас слово за слово, сильно схватились… Ну и начались допросы. Все собрали в кучу, все прогрешения вспомнили и порешили: исключить.
— Как же ты теперь, Тимофеич?
— Эко дело! — бодрясь, подвел итог Тимофеич. — Ну, исключили… Батька меня поймет. Хотя, конечно, жалко его, верил, что кончу я семинарию, со временем, может, приход получу… Тебе же, Дмитрий, скажу, знал, что не удержусь. Не лезут мне в голову все эти науки. Тебе книга дороже хлеба, а мне — глядеть на нее тошно. К простому делу тянет. Явлюсь в Висим, повалюсь батьке в ноги и подамся на прииск, может, найду себе дело по сердцу. — Он помолчал и добавил: — Эх, Дмитрий! Да и надоела наша бурсацкая жизнь. Батька мне, сам понимаешь, грошика подкинуть не может. Там другие рты хлеба просят. Живу я казеннокоштным с самого училища, сколько битый и поротый, всегда полуголодный, полуоборванный. Восемь годов такая жизнь тянется. Сколько же может человек? Вот думаю: пешком пойду, дотопаю до Висима — ноги свои. Только как питаться буду? Подаяние просить стыдно. Веришь — копейки за грешной душой нет…
Несколько дней спустя Дмитрий писал родителям, что Тимофеич, исключенный из семинарии, возвращается в Висим.
«Он ушел пешком домой… Денег на дорогу у него не было, а у меня было всего 2 рубля серебром, которые я ему отдал. Но двух рублей на дорогу, конечно, мало, то я отдал ему свое ружье, чтоб дорогой он его продал. Я думаю, что теперь он уже дома или в Висимо-Уткинске».
В этот год Дмитрий писал в Висим часто, не проходило недели без письма родителям.
Неизменно, до копейки, отчитывался в расходовании денег, присылаемых отцом. За год, считая квартиру, израсходовал что-то около ста рублей.
«Вы не подумайте, — писал Дмитрий отцу, — что я не знаю ваших денежных средств. Я знаю, что беру почти половину ваших доходов, мне это неприятно, но пока я не могу еще жить на свой счет. Может, бог даст стать на ноги и на свои хлеба переберусь».
Однажды он попал в городской театр, уже два года пустовавший из-за отсутствия труппы, захватив удобное место в переполненном райке. Шел спектакль «Кардинал Ришелье», поставленный пермскими любителями. Но и этот спектакль, далекий от совершенства, поразил семинариста, надолго завладел его чувствами. Дмитрий видел, как чужая и далекая жизнь людей другой эпохи, со сложными отношениями, может быть перенесена на сцену и зрители станут ей сопричастны. Костюмы, убедительные монологи, разнообразие характеров, необычность поступков… На сцене могут быть высказаны самые сокровенные, самые заветные мысли, и они через нее становятся всеобщим достоянием. Какое же это чудо!
Письма запестрели сообщениями о переменах в семинарской жизни:
«приехали новые профессора, фамилию знаю только одного: профессора математики, кончившего Киевскую академию господина Покровского Константина Ивановича, сегодня он был у нас в классе и, как кажется, знает свое дело…»; «…начал учиться на скрипке»; «…в семинарии устроили комнату, в которой вокруг стола диваны и табуретки, а на средине стол с журналами для чтения; журналы следующие: «Епархиальные ведомости», «Вечерняя газета», «Деятельность», «Современный листок», «Литературная летопись», «Сын отечества», «Пермские губернские ведомости».
Но скоро появилась в письмах новая тональность.
В одном из них Дмитрий писал отцу:
«Хотя и много шумели о преобразовании семинарии, но в