Я еду по загнутому клюву мыса Поинт Лома, к северной стороне, в райончик Оушен-Бич, в маленькую прибрежную полоску, утонувшую в семидесятых, куда лишь в исключительном случае заглядывает наш брат-полицейский, тщательно смываю с себя все следы формы и становлюсь обычным белым пареньком в белой порванной майке, с пустотой постоткровения во взгляде, нежном и мечтательном, словно у семилетнего. Меня может там выдать только акцент, я запираю его на безобразно счастливом лице, в белоснежной улыбке. Иду, одетый в улыбку, шорты, майку, сланцы, по Ньюпорт — улице бездельников, торчков, бездомных, собак, студентов, серферов, влюбленных.
Два-три этажа, не выше, — застройка нашей улочки, а на юге, за моей спиной, вспыхивает шар луны [и начало откровения про луну, второй хозяйки крови, и если солнце — это широкий, щедрый, представляющий все в форме автор, то луна — неуловимый, понятный на ощупь, с закрытыми глазами ритм; это девушка, развлекающаяся со мной, накрепко завязав мне глаза, попросившая довериться ей, хотя она и так же неопытна, как я. Точно не знаю, красива ли она, молода ли, но знаю, что ее страсть через кожу, прикосновения, ласкающий запах наполняет меня электричеством любви, и во тьме я купаюсь в огненной страсти, словно мне четырнадцать или даже двенадцать: там невинность — это море нефти, способное сгореть за ночь от единственной спички. В меня бросают спичку, и я полыхаю, схожу с ума, я узнаю, что мое желание так огромно (на то я и мужчина), что в нем забываются любые языки, кроме того, на каком могу молить: «Еще, еще!..» Вот что делает со мной луна, и она на моих плечах, когда я скольжу, молодой и обкуренный, на доске к пирсу, который приговорят после очередного шторма к сносу, а был это самый длинный пирс в Калифорнии — тут, в несуразном Оушен-Бич, время чуть относит обратно, во времена настоящей романтической Калифорнии, где была любовь и воля. Тут есть червоточина и тайна — храм посреди грязи и блевотины, и свет в храме сохраняет зажженным женщина, которую я люблю.
И это правильно — стремиться к возвращению в прошлое, — потому что в истоках все правильно, верно, благопристойно, а в будущем — искаженно и дурно.
А до Америки я не слыхал о том, что Бог бывает для мужчины виден только в отражении глаз женщины. Мысль простая, но я никогда не бывал до Америки с женщиной, поэтому мне было не увидеть Бога и не было поводов назначать ему маленькие или большие буквы — он был словом, очень сухим, коротким, хлестким, но использовали его не те. Ну Бог и Бог, — из-за него много случалось всякой дичи. Вообще приходится признать, что до твоего прихода в мир существовал целый нехилый контекст, и вот в нем предвечно царил некий хулиган в майке-алкоголичке, который страшно шумит на верхнем этаже, а у тебя нет ни сил, ни полномочий подняться и разобраться с ним. На тебя только валятся куски штукатурки, заодно и на твоих детей — явные признаки, что там кто-то живет (а может, жил очень давно), но долгими часами оттуда ничего не доносится, а потом снова ты вскакиваешь от грома, вопля, посыпавшейся белой пыли…
Нет, ладно, Бог и без Америки — был для меня хорошей штукой, хорошим подспорьем, что уж там. А многие за ним уезжают, кстати. Многие прибиваются к церкви, это целая каста тут. Мы их так и называем — церковные. Они все ради Бога тут, они очень красивые и правильные, и они на плаву. У них посты и ритуалы, всяческие Пасхи, Благовещенья, Картики, Рамаданы и тому подобное — я пару раз заходил. В церквях волшебно, в церквях, особенно по-настоящему сделанных, из толстого камня, как будто это крепости, держится слово, а слова молитв и псалтырей — как-никак магия. Да любое слово — магия, что уж там. По смешному парадоксу, это вроде как богохульно. Может, когда лунная ночь, моя пропитанная страстью оторопь развеется и тривиальное худое туманное океанское утро настанет, одетое в серый саван, то развеются всякие суеверия и не будет никакой тайны в том, что кроме прямого и расчерченного, — есть еще волнообразное и магическое, и тогда попы, предающие магию опале, будут сами в опале, их просто будут считать ретроградами. Но я сам от церкви держался подальше, когда переехал. Пробовал, не спорю, но удержался. На изрядном скепсисе я продержался первые полгода примерно, и в эти полгода пропорции города, самой Америки встали на свои места, и проводники уже были не нужны. А сам я — бог с разорванной на груди майкой-алкоголичкой — огромным был, и все мне сделалось по плечу, даже глубокий вдох и чистый мощный выдох.
Я называю это «быть на пике формы», таких любовников любит моя луна. Конец откровения про луну — сказать по правде, не самого глубоко прописанного и удачного, но это действительно было откровение, однако, как и большую часть любви, — такого рода вещи желательно скрывать за шторой, даже если речь идет о великом Музее-книге, писанном-строенном для восхваления новой мысли, которая растет через меня, через носоглотку и череп, вровень с сезонами, обычная опухоль, удаляемая через десну, растет, чтоб украсить собою будущий третий этаж, строить который уже не мне… Но хотя бы запах Мэй-на, я так мечтал о нем, но так никогда и не оказался — развейте там, дайте утешиться ведьминому духу, что стучит в моих костях]. Я был на пике, на вершине совершенной человеческой силы.
Все внутри меня, что оставалось влажным и волнообразным, как водица, плакало и тосковало, но структура сделалась что надо, и я рвался небезуспешно вверх. На чистой воле я добился того, что иные штурмуют годами, десятилетиями: язык, работа, знакомства, знание местности, владение пропорциями новой страны — все далось мне, я выскреб это на морально-волевых. Мне бы написать «гайд» для отъезжающих, как выводить себя на вершину формы, хм, а что, это легко, easy, дарю: ну, во‐первых, бабки, все про бабки и ты — про бабки, не надо бояться ни работы, ни денег, все делается ради денег; во‐вторых, все позади тебя будет лишь деградировать и истлевать, особенно все, что ты оставляешь, то есть вся эта величественная российская империя — ей предстоит только сгнить, даже сомневаться не надо, а ты выступаешь на солнце; забудь же о ней, забрав лучшее — язык, и неуступчивость, и выносливость, и презрение к правилам, и иди вверх; в‐третьих,