Отчего пришлось, наскоро схватив одежду, укрываться от снарядов врага в окопе, а потом… долгое время… годы… десятилетия отогревать отмороженные пальцы на ногах.
Обломком, ибо время бед невозможно сопрягать со словами изразец, камушек, помнился кисло-кровавый привкус во рту, не проходящее головокружение, тошнота, впервые появившееся дробное сердцебиение, тошнота и боль в голове, ушах, доставшихся в дар от пережитой контузии. И утомление… Нескончаемая усталость от долгого похода всего тебя, каждой отдельной твоей частички, конечности, органа.
И вместе с тем, особенно запоминающимся моментом, остался отголосок весеннего дня на Кубани.
Бледно-голубое небо Кубани в этот раз затянуло бело-серыми пухлыми облаками, точно и сам небосвод, жаждал, излив вниз потоки стылых вод угомонить людей свершающих жестокость супротив себе подобных. Впрочем, оно сейчас еще не заплакало, а лишь напиталось слезами тех, кто на Земле простенал о родственниках, друзьях, близких иль дальних… утерянных, схороненных, сожженных в краях досель наполненных запахом пороха и гулом разрывающихся снарядов.
Темно-бурая почва сейчас, под сапогами ступающим по ней, лежала сплошь плотными комами, пластами. Очевидно, она, вторя небу, напиталась кровью своих детей, став многажды тяжелей, и точно лишившись радости плодородия да столь ей присущей легкости, рыхлости. Сии мощные слои, вроде жилки меж жизнью и смертью, одни напоенные счастьем творения, а иные всего-навсего гибелью, неподъемные от пролитых на них небесами вод, впитавшими слезы, юшку людей, прах железа, пороха и звуки боли, складывались таким плотным настом не только на дорогах. Они составляли суть и самих полей, лугов, лесов, некогда поросших пшеницей, клевером, деревьями, сейчас представляющих из себя разветвленные сети окопов, вырытые штыковыми лопатами солдат, как наших, так и неприятеля, оставленные от бомбардировки глубоких воронок, мельчайше пролегших повдоль них трещин, разрывов и расселин. Бурая, изможденная кровью и стонами своих детей земля замерла, боясь выпустить из себя и малую травинку, отросточек, цветочек, понимая, что сие рожденное чудо мгновенно сметет ненависть ни желающая, ни млад, ни стар. А в воронках приглублых и не очень, в окопах долгих и значимо коротких на дне, на оземе, покачивалась туды-сюды водица, схороненная в особо низких, притопленных местах, ежесекундно вздрагивая от творенного жестокосердия. Также продуманно, или только обдуманно маскировались, под сей бурый край с тончайшими стволами березки и вишни, растерявшие ветви, обреченно пригнувшие их книзу да, похоже, перекрасившие и саму кору в коричневые тона. Горьковатый аромат, где-то недалече спаленного крова, легчайшим дуновением внедрялся в ноздри, токмо малость оглаживал кожу лица и в том горестном понимании передавал собственную удрученность от действ людей, напоминая о мгновенности самой таковой короткой жизни.
Нарисовавшиеся спервоначалу хаты, какой-то станицы, по мере ходьбы обрели значимую четкость. А когда сапоги, ступив в глубокую колею, оставленную колесно-гусеничными танками, заплюхали глинистой жижей и плотно облепив подошвы, сменили цвет кожи на их поверхности с черного на бурый, надвинувшиеся безмолвные дома указали на царящую в поселении кончину.
В той онемевшей неподвижности сами собой застопорились ноги двух девушек, с очевидной болью ощутивших гибель некогда живого… существующего, и, несомненно, связанного и самим этим краем, и с теми людьми, что защищали его ценой собственной жизни.
Жизнь…
Жизнь из этого мельчайшего селения ушла!
Не то, чтобы она уехала на телеге, укатила на грузовике, она просто окаменела. А окаменев навсегда осталась в разрушенных останках домов и обитающего в них скраба, ноне представляющего из себя разрозненные части, куски сырцовых кирпичей, осколки стекла, деревянных рам, обналичников, ставень, столов, табуретов, сундуков, тряпья который люди не только носят, но, и, создавая уют, стелют, вешают.
Три оставшиеся хаты, вопреки пяти разрушенным, схоронившихся в глубине селения, и когда-то таковым свои расположениям отгородившиеся, от соседних, плетеным из лозы забором, определенно, были не обитаемы. Это понималось не только в силу их общей тишины, но и переливалось капелью водицы в осыпавшихся обок стен стеклах, глазела обвалившимися углами хат, посеревшими гладями некогда побеленных стен, осевших вглубь помещений четырехскатных соломенных крыш, порушенных крылечек, отдельными обломками поколь мостившимися обок входа.
Безмолвие, царившее в поселение, изредка отзывалось скрипом бело-синей ставеньки все еще цепляющейся за ржаво-бурую петлю подле окна крайней хаты. Внезапно, едва слышно, вроде захлебываясь, али только посылая из последних сил, пролетел над погибшим селением стон живого создания. Уже даже не окрик, зов, а именно стон… Вторящий стенающей от потерь матери-земле, и проливающего слезы небосвода…
Этот стон подтолкнул не только Валю, но и Веру, что подле с ней шагала досель в едином строю, к жизни, и, встрепенувшись девушки, за плечами коих колыхались автоматы, а в походных сумках лежали важные донесения, мгновенно очнулись. Осознавая, понимая, сейчас собственную нужность своим людям, своей стране, воинству, расположенному где-то в паре-тройке километров… И, конечно, тому живому созданию, что здесь, в погибшей станице, еще подавало стон, напоминая о своем покуда существование. Того самого малого создания этой огромной страны, занимающей одну шестую поверхность Земли, ради коего и шли досель эти ноги по бурой земле, несли на плечах радиостанции, мерзли, недоедали, ощущали боль в голове и не проходящий кисло-терпкий привкус крови во рту.
После недолгих поисков, раскидывав обломки пристенка, крылечка на двух столбах, и единожды поправляя ударяющие по спине автоматы, они вошли в самую крайнюю четырехстенную хату, ту самую, что иногда подавала о себе знать, поскрипывающей бело-синей ставенькой. Торопко миновав заваленные ведрами, бочкарами и немудреным хозяйственным инструментом сени радистки оказались в первой из двух комнат дома, на Кубани величаемой малой хатой. В малой хате долгие лавки плотно крепились к правой стене, дающий свет почитай тремя окнами, а по левую сторону пристроилась побеленная, ухоженная печь, впрочем, центральное место сего помещения занимал деревянный стол.
Он стоял, подобно мужу, воину на почетном, главенствующем участке комнаты, с тем смыкая вход в другое помещение. Средоточие стола являлся медный самовар, где вода нагревалась за счет внутренней топки. Слегка укрытый пылью, он попеременно стравливал с поверхности собственных стенок легкую зябь пара. По самому медному полотну его не часто образовываясь, стекали мельчайшие капли водицы. Они, вельми медлительно набухая, кажется, и сами переполнялись горечью витающей округ них беды, печалью окутавшей этот дом, селение и обобщенно сей солнечный, теплый край Кубани. Капли водицы, как капли слез, неторопко скатываясь вниз по стенкам самовара, прочерчивали долгие полосы до его шейки. Они также слизывали мельчайшее покрывало пыли, что от взрывной волны, выбившей стекла, проникло в саму хату. Укрыло мебель, стены, посуду, сменило цвет на белых с затейливой вышивкой занавесочках, и с тем посеребрило русые волосы допрежь живших в хате людей. Также степенно набухала на самом краешке крана самовара еще более огорченная капля, а посем, покачиваясь вниз– вверх, срываясь с