себя, или нежно ласкаю, пытаюсь восстановить свой детский голос, каким я раньше с ней разговаривал, мне трудно вспомнить, он постепенно изменился. Ее мир мне сопротивляется. Мирна далеко, а мать тверда и темна, как сапфир. В детстве она водила нас играть в городской парк, я все время хотел быть рядом с ней, не хотел, чтобы она оставляла меня с братом, который бросался песком и понарошку пугал меня; к тому же я не хотел идти в школу, начинал реветь и топать ногами, цепляться за нее, ей приходилось говорить «успокойся, успокойся, мне за тебя стыдно, будь мужчиной», а поскольку ничего не помогало, она грозилась позвать отца, и тогда одно только воспоминание о его тяжелой руке, тумаках и бороде заставляло шарахаться от нее: вот так обычно входят в мир — пятясь. Теперь я пытаюсь убедить ее вернуться, а она не хочет, ей, наверное, слишком страшно, но непонятно, чего она так боится. Ее ночные крики — жуткие ножи, вонзающиеся в сон, перед ней — нечто чудовищное, вылезающее из глубин ее существа, возможно из глубин ее собственного детства, кто знает, некое мгновение, отметина, рана, гнившая и разраставшаяся в глубине ее сознания, пока не поборола ее; есть такие воспоминания, подобные трещинам. А сам-то я сумел бы высказаться? И если она замолкла, мне-то кто теперь объяснит, что внутри у меня надломилось и треснуло? И сейчас они обе молчат, и оружие тоже. Рано или поздно они всегда замолкают. Я ничего в этом не понимал, время шло, и я уже толком не помню, когда именно, но вскоре после побега Мирны война вошла в привычную колею.
Передышка как-то сошла на нет, постепенно бойцы начали снова упражняться, стычки случались все чаще. Мне уже надоел домашний распорядок и бесконечные, бесполезные дежурства. С тех пор как Мирна ушла, я попросил — чтобы хоть немного развеять тоску — перевести меня в ударный отряд спецназовцев, куда меня определили настоящим стрелком, но, за исключением нескольких дурацких тренировок, когда нас заставили бегать и прыгать через препятствия, мы все время резались в карты, по крайней мере те, кому нравилось это занятие. По вечерам я возвращался домой и находил мать точно такой же, какой и оставил, — одуревшей от лекарств: я сам решил увеличить дозировку, как сказал врач, чтобы она перестала кричать. Пару раз она звала Мирну, искала ее по всей квартире, как ищут спрятавшегося ребенка или домашнее животное. Это было невыносимо, и мне опять пришлось ее стукнуть, чтобы она прекратила, ей ничего нельзя было объяснить. На некоторое время пришлось отказаться от стрельбы, потому что теоретически объявили мир и у меня могли возникнуть неприятности. Только к концу перемирия, когда обстановка снова накалилась, я расстрелял среди бела дня девочек, выходящих из лицея. Три шикарных выстрела, о которых писали во всех газетах. Не то чтобы, стреляя, я думал именно о Мирне, но я бы дорого дал за то, чтобы она оказалась под прицелом на их месте, чтобы я мог обозреть ее с ног до головы, прежде чем решить, куда попасть: в живот, под плечо или прямо в лицо, как бы делая последнюю фотографию. Особенно хотелось, чтобы она знала, чтобы ее предупредили, чтобы она поняла (за полсекунды, за секунду до того, как войдет пуля), что я на нее смотрю. Я бы хотел, чтобы в ту секунду мой взгляд был ощутим, чтобы он особенным образом покрыл ее неким веществом, чтобы она прочувствовала его за несколько мгновений до попадания. Чтобы она сказала «не надо было мне», чтобы в ее глазах сверкнуло сожаление.
Но я умею не поддаваться чувствам: стреляя, я сохранял хладнокровие, не позволяя образу Мирны заслонять мишень. Наоборот, такая внутренняя борьба меня возбуждала, и полагаю, именно поэтому я выбрал этих девочек: чтобы себя испытать.
Думаю, в штабе все знали, кто стрелял, но никто меня не упрекнул, все слишком радовались, что произошел очередной инцидент и что скоро война снова начнется. Это ощущение каждый день нарастало, только мы точно не знали, где и когда она возобновится.
Долго ждать не пришлось, спустя несколько дней нас, как крутых спецназовцев, отправили на юг, потому что мерзавцы с той стороны захватили одну нашу деревню, устроили там бойню и надо было отобрать деревню и отомстить. Вышли мы ночью, уже снова начались бомбардировки, я еле успел зайти домой и в очередной раз совершить старый обряд: перекрыть воду и газовые баллоны, оставить еду и лекарства. Я предупредил соседку, как раньше до Мирны, оставил ей ключ на случай, если мне придется надолго задержаться. Она со вздохом взяла его.
Мы отправились радостно, как дети, вернувшиеся к прерванной игре. Доехали на грузовиках до нашей деревни на Юге, где стояли танки и артиллерия; прибыли посреди ночи, в районе двух часов, наши вели обстрел. Мы базировались в деревне снизу напротив, на склоне долины, а деревня, которую надо было отбить, располагалась чуть выше, километрах в двух. Дула танков и стволы орудий были направлены вверх и постоянно били; вспыхивали взрывы, на холме горели деревья и, видимо, дома. Нам объяснили задачу: пока другой отряд атакует со дна долины, нам нужно подняться по обочине дороги через лес, взять их с тыла и закрепиться в ближайших домах. Нам показали карту, объяснили, где находятся их укрепления — у них почти ничего не было, материально-техническую часть они еще не подготовили, — и сказали, что это все детские игрушки. Их обстреливали со вчерашнего вечера, они наверняка в полной отключке. Я спросил, есть ли у них тоже артиллерия и танки, офицер ответил, что нет, они еще не получили подкрепления. Я подумал, что, если они действуют как мы, их подкрепление должно прийти с минуты на минуту, и что все может оказаться не так уж просто. Мы разбились по парам, как нас учили. Я взял винтовку, мой напарник — гранатомет, мы были так называемыми наводчиками. Мы вымазали лицо зеленым и надели маскировку. По-моему, это все была бутафория для подбадривания солдат, а не реальная необходимость, но тут ничего не поделаешь. Ровно в половину четвертого мы выдвинулись на дорогу по краю леса, где было темно, как в печке. На дороге было еще светло, но под деревьями — хоть глаз выколи. Теоретически нам надлежало идти примерно на расстоянии двадцати метров друг от друга, но на практике, как только кто-то углублялся в чащу, он пропадал из виду. Слышалась лишь сдавленная ругань товарищей, которые напарывались на колючие