Такая же, как и Синтия, только без драматизма.
Несмотря на отчаяние на лице, она старалась разговаривать спокойно.
– Чернильницы проданы, – повторила она.
Все взаимообусловлено, всегда учила меня она. Спокойное поведение порождает спокойное отношение.
– Можете обыскать весь магазин, – добавил я. – Уверяю вас, их здесь нет.
Это было правдой, к моему великому сожалению. Ох, Брайони, как бы я хотел отдать им те чернильницы. Честно, я бы не колебался ни секунды. Я бы отдал им святой Грааль, если бы он у меня был. Но вещи были проданы.
Знаю, я никогда не рассказывал, что случилось потом, но сейчас должен. Я должен пройти сквозь это бешеное пламя, горящее в моей памяти, пламя, столько лет выжигавшее мою душу, пламя, поглотившее всех нас. Мне пора обратиться к этому огню.
За неделю до взлома в «Йорк Дейли Рекорд» вышла статья о моей удивительной находке на гаражной распродаже в Уэйкфилде. Это было еще во времена, когда я не гнушался искать антиквариат в таких местах. Я испытывал животный восторг, рыская по барахолкам и ярмаркам, задор волка, напавшего на бесхозное стадо.
Серебряные чернильницы были находкой неожиданной. Обычно мне попадались кувшины и старая мебель. Но я чуть в обморок не упал, когда увидел эти сокровища – подставки украшены изысканной гравировкой (урны, лошади, вакхические головы), ножки искусно выполнены в форме львиных лап. Чуть пониже герба я увидел надпись, подтвердившую мои чаяния: «Уильям Эллиот. Лондон, 1819». Поскольку я был воспитан праведным христианином, я сообщил хозяйке – похожей на тролля даме с бирмингемским акцентом – что эти вещицы стоят значительно больше, чем восемьдесят долларов, которые она за них просит. Она удвоила цену, а я округлил ее до двухсот, и она улыбалась, словно считала меня законченным идиотом. На следующий день я проверил их азотной кислотой и оценил каждую примерно в двадцать пять тысяч.
– Они, …, где-то здесь. Может, в коробке?
Над моей головой маячил кокеровский подсвечник, а один из грабителей тащил из-под стола картонную коробку.
– «Собственность мистера Кейва», – прочитал он вслух надпись, сделанную моей рукой. В коробке лежали всякие мелочи, которые я собрал для Ярмарки миниатюр в Железнодорожном музее.
Содержимое коробки было вывалено на пол, и когда оказалось, что среди коробочек для нюхательного табака и бутылочек для ароматических солей нет никаких чернильниц, грабители впали в еще большее отчаяние. Они переглядывались, не зная, что делать дальше. А потом человек, все это время молча стоявший у дверей, дал мужчине с подсвечником сигнал отойти. Он подошел поближе, угрожающе насвистывая что-то в соль-бемоль мажоре.
– Что ж, мистер Кейв… – сказал он, перестав свистеть. Его речь была чище, чем у остальных, но каким-то образом его голос внушал больший ужас. – У вас есть выбор. Пара проломленных черепов или пара чернильниц. Ваш ход.
– Нет, пожалуйста, нет, мы говорим правду! – воскликнула ваша мама. Ее спокойствие испарялось на глазах, а ее взгляд метался между этими троими.
И именно тогда Рубен заплакал. Я помню, что сказала твоя мама, взглянув на монитор радионяни, белый пластик которой был так же заметен среди старинных предметов, как может быть заметен открытый глаз у трупа. «Тише, тише, тише». Я помню ее умоляющий взгляд, как будто Рубен мог ее услышать через крохотные отверстия динамика.
Взломщики посмотрели на потолок.
– Нет, – сказала ваша мама. – Наверху их нет. Я о чернильницах. Их там нет.
– Где дите, мистер Кейв? – сказал тот, с подсвечником.
– Простите? – не понял я.
– Дите.
«Дите». Вселяющее ужас изуродованное слово.
Вежливый снова посмотрел мне в глаза.
– Что же вы выберете, мистер Кейв? Вы и вправду готовы отдать жизнь своего ребенка за пятьдесят тысяч фунтов?
Разумеется, он блефовал. Он не стал бы подниматься наверх и приказывать своим громилам забить наших детей до смерти подсвечником. Я понимал это и молился, чтобы ваша мама тоже это поняла.
Моя молитва не была услышана.
– Теренс, сделай что-нибудь, – прошептала она. Этот шепот до сих пор меня преследует. Видишь ли, Брайони, я ничего не сделал. Вообще ничего, а время шло. И стоящий передо мной человек, тот самый, вежливый, который свистел, кивнул двум другим, чтобы они поднимались наверх.
Ваша мама бросилась им наперерез. Схватилась руками за дверной косяк.
– Не троньте моих детей! – произнесла она. Помимо страха в ней кипела ярость. Дикий взгляд, оскаленные зубы. Животный инстинкт защиты потомства. – Не смейте!
А я стоял, как вкопанный, очень быстро думал и очень медленно действовал. Любое действие, которое я способен был предпринять, привело бы к насилию, а этого я допустить не мог.
Но акт насилия, разумеется, случился.
К ней протянулась рука в перчатке, словно ее голова была вазой на полке, ценным объектом, над которым можно надругаться. Это был тот, усатый, с темными глазами. Он отшвырнул ее в сторону, и она пролетела через половину комнаты. Она – огромный сгусток эмоций и переживаний – не могла противостоять этой физической силе.
Тогда посреди магазина стоял сосновый комод. Вашей маме он не нравился. Она сомневалась, то мы вернем хотя бы те одиннадцать тысяч, которые за него заплатили. Именно я настоял на покупке, считая, что на комоде будет удобно выставлять остальной товар. Мы так и делали – на нем стояли всевозможные предметы и фигурки, в том числе статуэтки, стекло, пара жардиньерок, но редкий покупатель интересовался собственно комодом.
Она врезалась головой в верхний угол, точнее, в край твердой деревянной прямоугольной крышки, выступающей по углам над его корпусом. Она ударилась и упала на пол, с этими подвернутыми до локтей рукавами, хотя работа, для которой она их подворачивала, так и осталась невыполненной. Я понимал, что они убили ее, и их глаза, полные ужаса, так не похожего на мой, говорили о том, что они тоже это понимают.
Взвыла сирена.
Мистер Наир, пакистанец, владевший небольшим новостным агентством, слышал звук разбитого окна и вызвал полицию.
Грабители рванули прочь, но их поймали буквально через минуту. Я об этом узнал уже позже. Я тогда вообще мало что понимал. У меня, очевидно, был шок. Я в тот вечер ни с кем не мог говорить – ни с полицейскими, ни с медиками, ни с Синтией (ей позвонила очень милая женщина из полиции).
С одной стороны, я помню, как сидел с вами. С тобой и твоим братом. Я помню, что ты крепко спала, не слыша его нескончаемых криков. Я помню, как зажимал уши руками, отчаянно пытаясь отгородиться от звуков, которые казались мне причиной произошедшего. В тот вечер я думал об ужасных вещах. О кошмарном обмене судьбами. Шли дни, недели, месяцы, а я сам себе не доверял, когда находился рядом с ним. Иногда он рыдал, и я был уверен, что он рыдает от ненависти ко мне, от того, что внутри него живет зло, нетерпимое ни к его жизни, ни к чьей-либо другой. Иногда я звонил Синтии, просил ее прийти, а сам запирался на чердаке или прятался за стойкой, в ужасе от своих собственных черных мыслей. Однажды я даже позвонил ей в театр. Я позвонил в антракте, и ей пришлось уйти со спектакля по пьесе Теннеси Уильямса, в котором она играла. О, кошмарное было время.
Конечно, я ни за что не причинил бы ему вреда. Но тогда я сам в себе сомневался. Какая-то часть меня пыталась обвинить плачущего младенца в том, в чем виноват был только