хотел встречи с ней, боялся ее, и если бы они встретились, все, что было у него к ней и что могло быть у нее к нему в будущем, все это — бывшее, настоящее и будущее — рухнуло бы и никогда бы не воскресло заново.
Тимофей увидел, как Тоня вышла из магазина, и черные сапожки ее звонко застучали по тротуару.
Он стоял, скрытый фанерным ящиком и мослатым крупом Сатурна, раздавленный и униженный нелепым своим положением в жизни: своей давнишней и преображающей его любовью к Тоне и своей работой, работой ездового, которой он вынужден стыдиться. Почему так нелепо устроен мир, где все должно быть гармонично, осмысленно и справедливо?
Перед ним на сером дощатом заборе висел какой-то плакат. На большом листе то ли фанеры, то ли железа нарисованы зеленые шапкастые сосны. Много раз Тимофей проходил и проезжал мимо этого плаката, и никогда у него не возникало желания остановиться и прочитать, что там написано.
А тут деться было некуда, хочешь не хочешь — читай. «Берегите леса от пожара! — прочитал он. — Лес — наше народное богатство. Лес — наш зеленый друг…»
«А какие бывают еще друзья? Розовые, фиолетовые, аквамариновые?» — нелепо подумал он и снова начал читать. Он читал с начала и до конца и потом опять с начала и ждал, ждал, ждал, когда затихнут шаги Тони. Его тянуло взглянуть ей вслед, но он все-таки, не отрываясь, продолжал читать: «Берегите леса от пожара…»
«Что же случилось? — подумал Тимофей, отрывая взгляд от пестро размалеванного листа. — Да ничего, ровным счетом ничего. Все по жизни, все путем. Не горели бы леса, зачем людям вешать такие плакаты. Не болели бы люди, зачем им врач Тоня? А без пекаря они проживут? Фигу! Еще как наплачутся без пекаря… — Тимофей распрямился и посмотрел вслед маленькой фигурке в конце улицы. — А гармоничность, а осмысленность жизни? — думы его на миг споткнулись. — Верно, все верно. Ну, а если на врача учат, значит, и на пекаря?.. Не поверю, чтобы на пекаря не учили…»
Это открытие подбодрило его, и он гордо зашагал рядом с фанерным шарабаном, на виду у толпившихся возле булочной женщин. Среди них он тотчас выделил худенькое, бледное лицо своей матери. И вдруг все снова стало на свои места: больная мать, слабый умом дед Григорий… Не оторвешься от земли, не взмахнешь руками.
Но раз блеснувшее перед ним открытие — учат же на пекаря! — уже сделало Тимофея другим. И, круто развернувшись у магазина, он взросло крикнул:
— А ну, налетайте, гражданочки, хватайте хлебушко! Тепленький да мягконький…
Дача на берегу канала
1
— Лиза, ну перестань. Это несерьезно… Прошу тебя. — Константин Петрович отложил газету и виновато-осуждающе глянул на жену. В серых глазах его под седыми кустистыми бровями на миг вспыхнуло злое выражение. Потом взгляд их стал устало-беспомощным. Константин Петрович покачал головой, седые волосы рассыпались по лбу. Неторопливым движением руки он откинул их назад, хотел встать, но раздумал и остался сидеть в кресле, чуть сгорбатившись. Он ждал, что жена отзовется на его слова, но она молчала, отвернувшись к окну. Он видел ее смуглую, тоненькую, почти детскую шею с пушинками русых волос, слабенькие и хрупкие плечи, лопатки, чуть выделяющиеся под платьем, узкие бедра. Все это он любил, все это было его, только его, и в то же время еще не понятое до конца.
Он никогда не мог поверить Лизе до конца. Не потому ли временами ему казалось, что он теряет ее? А этого он боялся больше всего на свете.
— Ну какой может быть у меня праздник? Я устал как собака, — продолжал он, глядя на острые ее лопатки, на ее маленькие красные уши.
Лиза молчала, в ней будто все застыло. Он заметил только, как напряглась ее шея.
— Подумай, пожалуйста, — сказал он уже просительно. — Куда я пойду? К себе в институт? Ты же знаешь всех наших. Не могу я ни с кем из них выпить. Не думаю, что тебе будет весело, если меня все это будет тяготить. К вашим в лабораторию? Ну что же мне делать с мальчишками да девчонками? Да и ваши все несносные молодые зазнайки. Я среди них — белая ворона.
Она не повернулась к нему. Он знал, что она кусает губы и в глазах ее жесткий, колючий блеск.
Это ведь было не в первый раз.
— К тому же я хочу поработать в праздники. Надо кончать диссертацию. Это просто свинство, что я до сего времени даже не кандидат.
Она повернулась и стала к нему боком. Он увидел вскинутый подбородок, пылающую щеку.
Нет, он не уступит, он не потащится в гости. Он помнит, как это все было раньше. На праздниках она легкомысленно танцевала и забавлялась с любым и каждым, а он сидел, и тяжелое чувство ревности отравляло все его существо.
— И за лето мы поистратились. Извини, я не хотел об этом говорить.
Константин Петрович с некоторым усилием качнулся вперед и легко встал. Он был высок и строен и еще моложав и бодр для своих пятидесяти двух лет. Только в сутулости сухой и жесткой спины уже чувствовалась усталость немало пожившего человека. Хотел шагнуть к ней, но что-то удержало его, и он остался стоять у кресла, не отрывая от нее взгляда. Только сейчас он увидел: она была в новом платье, простеньком, свободном в талии, оно очень ей шло. Впрочем, ей шли всякие платья… Он знал эту ее привычку — быть дома не в халате, а в платье, в том, которое ей больше всего нравилось. В иных платьях он видел ее только дома, она больше никуда не надевала их. Ему трудно было понять и эту ее девичью привычку, но он более или менее умел не замечать ее.
— Ну что тебе надо? — спросил он, и в голосе его прозвучала не только усталость, но нетерпение человека, которого не понимают. — Я живу только для тебя. У меня больше нет ничего. И я люблю тебя.
— Мне ничего от тебя не надо. — Она обернулась к нему, и он увидел большие синие глаза, пылающие дико и отчужденно. — Я у тебя никогда ничего не просила для себя. Ничего. Мне нужно одно: чтобы мы жили, как люди.
— А мы как живем? Как скоты?
— Да, — сказала она решительно.
— Лиза!
— И мне стыдно так жить.
— Лиза! Что случилось? Неужто буйные праздники — это и есть жизнь?
— Разве только в