женщине, а, главное, не сообщил ей, кого он задержал при переходе через границу и не поделился своими переживаниями.
Он засел писать письмо.
И по мере того, как он писал, беспокойство и тоска начинали овладевать им. Ему приходилось снова переживать ту предрассветную мглу, около границы, тревожные шорохи, реяние неуловимых, бесформенных теней, появление постороннего, подозрительного звука. И метнувшаяся на пригорке темная фигура, и прыжок, и выстрел. И боль…
И боль…
Все-таки, это был отец. Когда-то ласкавший, когда-то любимый. На чьих руках бывало так сладко засыпать. Который умел рассмешить, который приносил порою сласти и игрушки… Все-таки, это был отец…
«…Дорогая Вера Михайловна. Я узнал его не сразу… И он меня тоже. А потом он озлился. Он поглядел на меня страшными, злыми глазами… И мне его не было жалко. Честное слово, Вера Михайловна, не жалко… Кто он мне? Какой он мне отец!.. Вот ведь и я ему чужой, совсем чужой. И если бы ему бежать надо было, а я бы его караулил, так непременно угробил бы он меня… Непременно!..».
Да, конечно, это было бы так: не пожалел бы отец, не остановился бы перед кровью… Владислав это остро и непреклонно понимал. Потому что они враги. Смертельные враги. Если бы пришлось Владиславу снова задерживать, то не поколебался бы и опять задержал.
«…Вспомнил я про мать. Ну, нисколько сердце мое не тоскует о ней… Она меня, Вера Михайловна, не пожалела тогда, лишила материнской ласки. Она свою жизнь стала устраивать. А я как щенок… Хорошо, что вот вы теплом своим меня отогрели. И все другие. И родина моя меня воспитала… Погиб бы я где-нибудь… Как собака… Вот помню я больницу. И, как вы, Вера Михайловна, словно мать, подошли ко мне. И как я, вроде свиньи, обругал вас… А потом вижу: цветочки… А меня никто до этого цветочками не баловал. И вкуса я в них до того не понимал. Я тогда, Вера Михайловна, плакать принялся. А почему плакал — сам не понимал… Теперь понимаю…».
Сердце Владислава вздрагивало от нежности. О, он никогда, никогда не забудет того часа, когда, прикасаясь к маленьким упругим лепесткам, он пережил небывалое сладкое волнение!.. И Владислав замирает с пером в руке. Застывает над письмом и отдается прошлому. Но длится это с ним недолго. Он встряхивает коротко остриженной головой и наклоняется над письмом.
«…Какие они мне родители?! Ерунда!.. Есть у меня настоящие родные. Вас я, Вера Михайловна, почитаю самой родной, покойного Прохора Ильича, товарищей. И вот еще тут, признаюсь, девушка одна… Ну, да это еще неизвестно… И если кто меня сиротой назовет, то насмеюсь я тому в глаза! Мне родня — вся наша страна, Сталин любимый!.. Эх!..».
Письмо подходит к концу. И так Владислав уже написал много, как никогда. Но вот еще, последнее:
«…Посылают меня на отдых из-за раны… Приеду, повидаюсь с вами, Вера Михайловна… Тогда про все сам расскажу. А теперь кончаю… Да, еще одно: только не смейтесь надо мной! Стал я песни сочинять. Недавно стих одни написал про свою жизнь и даже про вас… А хочу написать стих про счастливую жизнь, про товарищей и про товарища Сталина… Никому я об этом не рассказываю, вам первой… Вы не смейтесь надо мной…».
Письмо окончено. Надо подписаться. Владислав мгновенно задумывается и пишет:
«Остаюсь уважающий и любящий вас ваш советский сын Владислав».
И, перечитывая эту подпись, Владислав в волнении трет пальцами лоб и счастливо смеется.
СМЕРТЬ ДАВЫДИХИ
Журнал «Ангара», № 1, 1969 г.
1
Рано добрела Давыдиха до хребта, где сосновый лес кончается. Здесь уж можно и отдохнуть. Место известное: каждую зиму выходят сюда навстречу «друзья» — купцы русские. Белку берут, соболя, горнака, сохатину…
Развьючила Давыдиха оленей, сложила на снег патакуи, сумы и иссохшие, застывшие на морозе сохатиные шкуры. Снег разгребла поближе к прилеску, чтоб ветром меньше хватало. Холодно с ним, с ветром. Скоро запылал и костер. Старуха набрала в котелок снегу, поставила на огонь и закурила трубку, глядя на длинные огненные языки, взвивавшиеся вверх в морозном воздухе. Неподалеку присели все ее три собаки.
Зимние сумерки только-только стали надвигаться и заволакивать лес. Еще желтела на западе яркая полоса, в которой вспыхивали красные отблески. От собак и Давыдихи, освещенных мигающим светом костра, который заканчивался где-то высоко клубами серого дыма, ложились на снегу синие тени. Изредка тихо визжали собаки, зевали и били обледеневшими хвостами по снегу.
Думает Давыдиха: «Конец промыслу. Хороший нынче он. Вот у ней много белки и горнаков. Есть и соболь. Один только. Ушел теперь соболь подальше от людей. Раньше — в молодые годы Давыдихи — больше его было. Зато купцов меньше было, денег и водки меньше давали».
Усмехается старуха: вспомнила, как она — еще девкой будучи — все удивлялась — зачем купцы приезжают за белкой и соболем, почему сами не промышляют. «Разве, — думала она тогда, — нет ружей у них и мало пороху? Разве не у них покупают все иллель ружья, и свинец, и порох?.. Или мало места в тайге и не хватит для всех пушного зверя?..»
Теперь Давыдиха сделалась большой онь-око, состарилась, все поняла, все узнала, все видела. Многое-многое. Разве кто другой по Чайке больше видывал, чем старая?
Умер Давыд, взяла она его ружье, его пальму и пошла сама промышлять, Чум оставила; ребятишки в нем маленькие — да им что? Они вырастут сами, а она пойдет промышлять… Узнала Давыдиха многое, да. И купцы ее знают. Сама Палагея Митревна покрутилась с ней — навстречу ей выходит с водкой, много водки выносит, потому — знает, что Давыдиха не с пустыми руками тоже придет с промысла…
Вот и теперь, белку сдать — нужно взять орошмы побольше, яшну, соли, чаю. Красный товар нужно тоже. И больше всего — водки.
На все хватит! И торжественно глядит старуха в ту сторону, где лежат патакуи и сумы. Темно там, сгрудились тени, покрыли все. Тихо, только олени чутко стоят и поводят ветвистыми рогами — слушают.
Вскипела вода в котелке. Долго пьет Давыдиха горячую воду: чай давно вышел, мало его было. Выпила воду, опять задумалась. Много раз разжигает трубку. Затягивается, клубы вокруг разбрасывает, всю себя дымом загораживает.
Маленькие мысли у Давыдихи: все лес — только он один в голове. Каждая тропка оживает, каждая речка. Точно живые. Может, и впрямь живые…
Подошла одна собака. Ткнулась мордой в колени, хвостом помахивает… дремлет Давыдиха…