этой байке о минировании их дач, состряпанной в прокуратуре или добытой ценой вынужденных признаний. Специальные группы саперов также пытались обнаружить «спрятанные» Берией в спецтайниках сокровища: их искали возле его дачи, на явочных квартирах и дачах НКВД в Подмосковье, но ничего не нашли.
На допросах меня не били, но лишали сна. Следовательские бригады из молодых офицеров, сменявшие друг друга, до пяти утра без конца повторяли один и тот же вопрос: признаете ли вы свое участие в предательских планах и действиях Берии?
Примерно через полтора месяца мне стало ясно, что признание вовсе не важно для Цареградского. Меня просто подведут под формальное завершение дела и расстреляют как неразоружившегося врага партии и правительства, упорно отрицающего свою вину. Однако я понял, что некоторые арестованные, например Богдан Кобулов, пытаются тянуть время. Цареградский показал мне выдержки из протокола его допроса: Кобулов не давал показаний о шпионаже, операциях с иностранными агентами, вместо этого он говорил, что аппарат Судоплатова «был засорен» подозрительными личностями. Опытный следователь, Кобулов старался создать впечатление, будто он сотрудничает с прокуратурой и может быть полезен ей в будущем. Для меня подобный вариант был неприемлем. Я понимал, что вхожу в список лиц и чинов МВД, подлежащих уничтожению. Обвинения против меня основывались на фактах, которые правительство страны рассматривало не в их истинном свете, а как повод, чтобы избавиться от меня – нежелательного свидетеля.
Пока шли допросы, я сидел в одиночной камере. Мне не устраивали очных ставок со свидетелями или так называемыми сообщниками, но у меня было чувство, что совсем рядом находятся другие ключевые фигуры по этому делу. Например, я узнал походку Меркулова, когда его вели на допрос по коридору мимо моей камеры. Я знал, что Меркулов был близок к Берии на Кавказе и позже в Москве, но в течение последних восьми лет не работал с ним, поскольку был снят с поста министра госбезопасности еще в 1946 году. Я понял, что Руденко получил указание оформить ликвидацию людей, которые входили в окружение Берии даже в прошлом. Я знал также, что Меркулов перенес инфаркт сразу после смерти Сталина и был серьезно болен. Если Берия планировал свой заговор, невозможно себе представить, чтобы Меркулов мог играть в нем сколько-нибудь серьезную роль.
На этом этапе следствия я решил действовать в духе советов, которые давал мой предшественник и наставник Шпигельглаз своим нелегалам, пойманным с поличным и не имевшим возможности отрицать свою вину; постепенно надо перестать отвечать на вопросы, постепенно перестать есть, без объявления голодовки каждый день выбрасывать часть еды в парашу. Гарантировано, что через две-три недели вы впадете в прострацию, затем полный отказ от пищи. Пройдет еще какое-то время, прежде чем появится тюремный врач и поставит диагноз – истощение; потом госпитализация – и насильное кормление.
Я знал, что Шлигельглаза «сломали» в Лефортовской тюрьме. Он выдержал эту игру только два месяца. Для меня примером был Камо (Тер-Петросян), возглавлявший подпольную боевую группу, которая по приказу Ленина захватила деньги в Тбилисском банке в 1907 году и переправила их в Европу. Там Камо был схвачен немецкой полицией, когда его люди пытались обменять похищенные деньги. Царское правительство потребовало его выдачи, но Камо оказал пассивное сопротивление: притворился, что впал в ступор, в оцепенение, наблюдающееся при некоторых психозах, когда наступает резкое угнетение, выражающееся в полной неподвижности, молчаливости.
Лучшие немецкие психиатры указали на ухудшение его умственного состояния. Это спасло Камо. После четырех лет пребывания в немецкой тюремной психиатрической лечебнице он был выдан России для продолжения медицинского лечения в тюремном лазарете, из которого ему удалось бежать. После революции Камо работал в ЧК с Берией на Кавказе и погиб в Тбилиси в 1922 году: он ехал на велосипеде по крутой улице и буквально скатился под колеса автомобиля.
Как рассказывал Камо молодым чекистам, наиболее ответственный момент наступает тогда, когда делают спинномозговую пункцию, чтобы проверить болевую реакцию пациента и вывести его из ступора. Если удается выдержать страшную боль, любая комиссия психиатров подтвердит, что вы не можете подвергаться допросам или предстать перед судом.
К концу осени я начал терять силы. Цареградский старался обмануть меня, говорил, что для меня не все потеряно: прошлые заслуги могут быть приняты во внимание. Но я не отвечал на вопросы, которые он мне задавал. Действительно, охватившее меня отчаяние было столь сильным, что однажды я швырнул алюминиевую миску тюремной баланды в лицо надзирателю. Вскоре в камере появилась женщина-врач, я не отвечал ни на один вопрос, и она предложила перевести меня в больничный блок стационарного обследования.
В больничный блок меня доставили на носилках и оставили лежать в коридоре перед кабинетом врача. Неожиданно появилась группа заключенных уголовников, человека три или четыре, использовавшихся в качестве санитаров. Они начали орать, что надо покончить с этим легавым, и кинулись избивать меня. Я был слишком слаб, чтобы оказать сопротивление, и лишь увертывался, пытаясь ослабить силу ударов. Избиение длилось несколько минут, но у меня сложилось твердое убеждение, что за этой сценой наблюдали из своих кабинетов врачи. Вернувшаяся охрана прогнала моих мучителей. Я понял: уголовникам было дано указание не бить меня по голове.
В палате меня стали насильно кормить. Об этом времени сохранились самые смутные воспоминания, потому что я находился фактически в полубессознательном состоянии. Через несколько дней пребывания в больнице мне сделали пункцию – боль на самом деле была ужасной, но я все же выдержал и не закричал.
Из записей, которые вела жена, следует, что я оставался в психиатрическом отделении больницы в Бутырках больше года. И все это время меня принудительно кормили. Я смог выжить только благодаря тайной поддержке жены. Через два-три месяца я начал чувствовать эту поддержку: каждую неделю в тюрьму доставлялась передача, и санитары выкладывали передо мной ее содержимое, чтобы пробудить аппетит, – свежие фрукты, рыбу, помидоры, огурцы, жареную курицу… Я видел, что еда, которую мне приносили, не походила на ту, что дают иногда особо важным заключенным, чтобы заставить их заговорить, и знал, глядя на фаршированную рыбу: ее могла приготовить только теща. Сердце наполнялось радостью: в семье все в порядке, можно не беспокоиться, а Цареградский говорил, что мои близкие высланы и отреклись от меня как от врага народа.
Спустя несколько месяцев медсестра, постоянно дежурившая в моей палате, сказала поразившие меня слова:
– Павел Анатольевич, я вижу, вы не едите помидоры. – И, посмотрев мне в глаза, добавила: – Я сделаю вам томатный сок. Он вас подкрепит. Люди говорят, чтобы выжить, это просто необходимо.
Так завязались между нами