как не умеют люди. В его атаке она не узнала ни одной из двух десятков изученных школ боя. Если его выпады и были ей знакомы, так потому, что Гвенна видела броски габбья. Казалось бы, невозможно подражать чудовищу в десять раз больше и с десятками гибких рук и пастей, но в Джононе жила та же бескостная гибкость. Выпады хлестали бичом, раз за разом вышибая ее из равновесия; она раз за разом в последний момент отбивала его клинок, задыхалась, как форель в скудном воздухе гор. При ее атаке он прогнулся в пояснице, протек под ее клинками, распрямился под невозможным углом и, уколов ее в плечо, улыбнулся.
Гвенна сумела отступить на полшага, проверила руку. Пока все работало. Рана была неглубока, но Гвенна чувствовала, как пропитывается кровью черная ткань формы, чуяла ее запах в прохладном ночном ветерке. Джонон облизнул зубы, и Гвенне подумалось вдруг, что он и ее съест: разорвет, как разорвал Лури, и отведает теплого мяса.
– Вы слишком медлительны, Гвенна, – проворковал он. – Очень уж вы медлительны.
Она снова бросилась в атаку, правым клинком пробила его защиту, в выпад левой вложила всю себя. Хоть на мгновение ей удалось связать его клинок, но Джонон изогнулся струйкой дыма и небрежно ударил ее кулаком по лицу. Удар выглядел небрежным, а обрушился кувалдой, чуть не сломав ей шею и затмив лунный свет. Гвенна качнулась вперед и в сторону, еле удержалась на неровной опоре, развернулась и отбила полдесятка новых атак. Адмирал не остановился, расплывшись в улыбке.
Во время схватки Гвенна прокусила себе щеку. Кровь выплюнула на камни, но вкус остался на языке и пробрался в горло.
Джонон разглядывал ее с презрительным любопытством.
– Я думал, вы покажете себя лучше. Вам полагалось быть лучше. После укуса габбья… – Он прищурился. – Вы ему противились?
– Пошел ты…
– Вы до сих пор пытаетесь отвергнуть дар.
Она чувствовала правду в его словах. Жестокое блаженство менкидокской заразы горело в крови, но она всем существом сдерживала ее огонь. Яд грузом тянул ее вниз или возносил вверх, а она все пыталась плыть. Ее, в отличие от Джонона, сковывали старые навыки боя, приемы, которыми она овладевала с малых лет, – и все потому, что она до сих пор сохраняла привязанность к самой себе. То, что произошло с адмиралом, еще не случилось с ней. Еще нет. Не успело случиться.
В памяти всплыл разговор с Килем: «Джонон выбрал болезнь. Он ей отдался».
Тогда ей такой выбор показался безумием.
– Теперь вы поняли, – кивнул он. – Поняли, зачем я пил воду.
– Могли бы не пить.
– Не мог, если хотел победить габбья.
Она лизнула прокушенную щеку. Кровь была теплой, теплее слюны, и на удивление вкусной. Тот же голод, что преследовал ее в джунглях, только сильнее, злее, метался в животе, как запертая за решеткой прожорливая тварь. Это чудовище пугало ее больше Джонона и габбья, пугало с первого шага по зараженному Менкидоку, с ним она сражалась на каждом шагу.
«Ужасно несправедливо», – подумалось вдруг ей.
Месяцами готовиться к смерти в страхе и темноте карцера, а потом выцарапать наконец частицу себя, своего боевого духа, только чтобы обнаружить его уродство, неправильность, сплошную гниль.
– Такова грустная правда жизни, Гвенна, – сказал Джонон. – Сила и добродетель не ходят рука об руку.
Занятая борьбой внутри себя, она почти не слышала Джонона. Она еще в силах была сражаться с ядом, продолжать бой, как велел Киль, только зачем? Чтобы стать слабее? Она месяцами прозябала в слабости, не считала дней, когда бесчувственно валялась в темноте. Словно накликанный воспоминанием, старый страх провел по спине ледяными пальцами.
– Я туда не вернусь.
Менкидокский яд жадно оскалил зубы.
Джонон кивнул так, будто понял, будто заглянул ей прямо в душу.
– Конечно не вернетесь. Некуда возвращаться, Гвенна. Только идти дальше. Вперед.
Следующая атака схватила, как судорога – от полной неподвижности к неуловимо стремительному движению. Острие кортика, прострелив ее защиту, пробило в боку рваную дыру.
Она рванулась в отчаянную контратаку – и не успела. Он уже был недосягаем. Ее меч рубанул воздух.
Гвенну накрыл страх пополам с раскаянием. Все ее поражения тысячью рук взяли за горло: Чо Лу, не дотянувшийся до своего сердца на полу крепости, пустые глаза Паттика, зарубленный Быстрый Джак, погибший Король Рассвета, изорванные тела на палубе «Зари», гибнущий за баррикадами Андт-Кила Лейт, ослепленный на башне Валин – она и не знала, что он рядом, – отсев, который она отправила в зубы сларнам в Халову Дыру; наспех обученные кеттрал, брошенные ею против Балендина… В одно ужасное мгновение она увидела груду тел, все жизни, которые могла бы спасти, но не спасла, всех, кого она подвела. А почему?
По нерешительности. По слабости. По глупости. От страха.
Та сломленная девка в карцере была настоящая она – вот подлинная и мерзкая правда. Адер верно сказала. Те, кто на нее полагался, погибали, кто раньше, кто позже, и все потому, что она так долго строила из себя кого-то, кем не могла стать: разыгрывала то Анник, то Блоху, кого угодно, только не Гвенну Шарп.
А теперь играм конец.
Она медленно, обдуманно закрыла глаза. Она слышала Джонона: биение его крови, его сиплое дыхание, хруст камушков под его ногой, короткий посвист занесенного кортика. Ее сталь перехватила удар в дюймах от горла. Клинки задрожали, столкнувшись: меч против меча, напор против напора, воля против воли. Джонон налег, оттеснив ее на один неверный шаг, вновь толкая к поражению.
– Нет! – В ее сдавленном выдохе всхлип смешался с воем.
– Да, – сладко, как жених невесте, шепнул Джонон.
От его голоса яд в ней взметнулся, ударил во все возведенные ею преграды, во все стены хрупкого замка человечности. На миг она зависла – одинокая женщина, последняя защитница обреченного бастиона, – а потом, вскрикнув, как отдающий всего себя любовник, позволила стенам рухнуть.
Первыми пали законы: те неизменные воинские уставы, что держат в узде солдат всего мира.
За ними – цель задания.
Затем уроки, усвоенные у ног учителей, кривые понятия чести, гордости, справедливости.
Следом ее собственные опасения и предчувствия.
За ними – узы, которые, мнилось, связывали ее: с Анник, с Талалом, с Крысой, с отцом. Все равно они все умерли или скоро умрут. Узы верности лопались, как веревки взломанной ловушки.
Дальше – человеческие понятия добра и зла, жившие в ней так долго, что ощущались как собственные кости.
Все это она снесла для удара, чтобы то древнее, ужасающее, таившееся в глубине хлынуло в вены, подступило к горлу и, уже ничем не сдерживаемое, вырвалось в ночь воплем.