лепиться к подобному.
И Битюг остался.
Долго ли, коротко ли шли они без Битюга, а только пришли в другую деревню, еще поближе к Жадрунову, но поближе не напрямую, а, как бы сказать, по касательной. В этой деревне выбежала им навстречу девчонка в красном платьице в горошек, совсем молодая, лет пятнадцати.
— Ой, никак солдатики! — крикнула она. — Солдатики, а солдатики! Што, побили вы немца?
— Давно побили, красавица, — ответил за всех Михаил Моторин. — А у вас, чай, и не слыхивали о том?
— Не слыхивали, — покачала головой девка. — Говорят, у немца таньки и еропланы.
— Дак и у нас таньки, — в тон ей отвечал Моторин, подходя поближе и оглаживая ее ласковым взглядом.
— И газы ишо, — сказала девка. — Как пустит немец газу, так все и полягают.
— Никак нет, газы запрещены, — пояснил Моторин. — Молочка бы нам, или кваску…
— А как жа вы говорите, што побили его, а сами вон куда зашли?
— Это мы по домам расходимся, милая, — сказал Моторин.
— Долго воевали, — недоверчиво сказала она. — Отец бабки моей, мой прадед, как ушел, так и вести нету. Ишо до революции было.
Волохов с ужасом, а пожалуй, что и не с ужасом, а почему бы с ужасом, наоборот, с легким даже весельем догадался, что девка говорит о первой мировой войне, которая, по ее представлениям, все никак не заканчивалась; именно ею объяснялись все жертвы и пертурбации, включая колхозы и их последующий крах. В срединной России все давно уже объяснялось войной.
— Ну, теперь заживем, — сказал Моторин. — Отвоевались. Тебя как звать, красавица?
— Ксенией добрые люди называют, — хихикнула она.
— Ну, Ксения, пойдем, выпьем за победу! — сказал Моторин, и все они пошли пить за победу. Конца тут не было увлекательным рассказам про войну. В деревне жило пять стариков да шесть старух, да общая на всех внучка Ксения, чьи родители давным-давно из деревни уехали — тоже, видать, на войну. А куда ж ишо можно уехать из деревни, если не на войну. Прислали оттуда одно письмо, звали бабку Прянишну к себе, но бабка Прянишна для войны была уже старая и никуда не поехала. Если немец придет сюда, так она его ухватом, но чтой-то маловероятно. Никто еще не доходил, даже и в революцию приехал комиссар, плюнул и уехал.
— Ты не серчай, командир, — после застолья сказал Волохову снайпер Моторин, — но я чувствую к этой девице влечение и, если будет на то благоугодное твое согласие, останусь здесь.
Он уже заговорил в местном духе, это было заразительно. Пахло в деревне великолепно, и медом, и дегтем.
— Дак оставайся, — благословил его Волохов и после уютного ночлега на сеновале пошел с неуклонно уменьшающимся отрядом дальше.
Долго ли, коротко ли шел Волохов со своей убывающей гвардией, а только пришли они в следующую деревню, где жил одинокий бобыль с мальчиком. Мальчик был немой, а бобыль глухой и все толковал про какого-то хранцуза. Еще у них была говорящая собака. Правда, при Волохове и его гвардии она из застенчивости не говорила, но смотрела так, как будто при случае могла.
— Хранцуза мы победили, мальчик! — сказал Волохов. — Объясни ты ему, что уже давно победили, теперь не страшно.
Мальчик жестами показал бобылю, что француз не тяжеле снопа ржаного: взял вилы, покидал ими сено, объяснил, что сено изображает француза. Бобыль покивал — значит, понял.
— Уж ты прости меня, майор, — сказала медсестра Анюта с характерной для нее прямотою и резкостью, — но я останусь с мужиками. Трудно им одним, нет женской ласки.
Бобыль, хоть и глухой, покивал в том смысле, что нет.
— Он не сын мне, а так приблудился, — без связи с разговором заметил бобыль. — А мне одному что ж не взять.
Собака тоже покивала в том смысле, что бобыль не врет. Она была и слышащая, и говорящая, самая из всех полноценная, но не умела сама добывать пищу, ибо, обретя дивный дар разумной речи, не находила уже в себе сил загонять беззащитную дичь. Так они и жили, обеспечивая друг друга и не умея обходиться один без другого. Анюта должна была увенчать собою этот симбиоз, потому что когда люди и звери только обеспечивают друг друга — жить им скучно. Должен быть кто-нибудь, кто всем этим любуется и плодами их дел благодарно пользуется. И она осталась, а Волохов побрел дальше.
В двадцати следующих деревнях растерял он всю свою гвардию и не жалел о том. Все они нашли свое место на свете, а он никак не находил, и, стало быть, все его странствие было затеяно для того, чтобы достойные представители нации разошлись по деревням, оплодотворяя собою инертную русскую жизнь. Во всех деревнях радовались, что солдатики пришли с войны: интересовались только, побили ли уже ляхов. А то ходили тут, собирали ополчение, и робята ушли, но не вернулся еще никто. Волохов объяснил, что ляхов побили, а ополчение, наверное, осталось в Москве. Не могли же они погибнуть, в самом деле. И то, сказали старики, должно, в Москве. Если бы погибли, то уже вернулись бы. Обязательно все возвращаются лет через триста, а иные и раньше, иначе и народу бы уже не было. Откуда же Господу взять столько нового народу? Рожают-то давно уже меньше, чем помирают, а народ все не вымрет: стало быть, это мертвые належатся в земле да и приходят по домам. Показали ему и кладбище, с которого все иногда возвращаются; у одной могилы сидела старуха и ждала мужа, утонувшего шестьдесят лет назад, пора было бы ему и встать, а то ведь может и не дожить. Увидевши деревню, где покойники приходят назад, навоевавшись, наотдыхавшись и восстановившись, Волохов смекнул, что Жадруново близко.
Скоро он остался один, и так-то легко стало ему идти.
3
Ходят тучи, да алеют зори, да летают журавли. Это точно было сказано в каких-то стихах, которые Волохов раньше помнил наизусть, а теперь забыл начисто, помнил только самое главное. В срединной России вообще забывалось случайное. Волохов вспомнил тут, что он настоящий волк, волхв, и научился смотреть на вещи правильным образом — соединяясь с ними и не думая о смысле. Русь вокруг лежала былинная, билибинская: бел-горючи камни со стершимися надписями, полупустые деревни, где одинокие старики безмолвно его угощали, пыльные дороги, поля с налитым колосом, островерхие ельники на тревожном закате. Долго шел Волохов полями, неуклонно веселея сердцем, чувствуя приближение цели, словно говорившей ему: не взыщи, мил-человек, что долго тебя сюда не пускали, так у нас устроено,