Короче, жизнь была прекрасной, обещая улучшаться с каждой минутой.
– Тысяча чертей!
Когда из тумана возник призрак в развевающемся саване, рейтар шарахнулся было прочь, но вовремя опознал в привидении – живого монаха. Крепкое словцо само собой сорвалось с губ Пауля, и монах остановился, неодобрительно глядя на сквернослова. Рейтар смутился и, дабы загладить промах, спешно пробормотал:
– Прошу прощенья, отче! Благословите меня, грешного…
– Благословляю, – кивнул монах, поднимая руку для крестного знамения. – Ложись и больше не греши.
В следующий миг из глаз у Пауля брызнули искры, а земля встала дыбом, норовя ускакать в пекло.
– Ах, ты…
Он задохнулся от второго удара, пришедшегося под ложечку. Подлец-монах бил мастерски – впору обзавидоваться! Уже ничего не соображая от боли и обиды, Пауль схватился за тесак, но руку сжали тиски, а в голове зажглось черное солнце. Когда рейтара, избитого и почти голого, найдет в переулке горшечник из соседнего дома и бедняга наконец очухается, он станет уверять, что его ограбил Бледный Монах, который, как известно, шляется ночами по улицам Хольне.
Ясное дело, никто ему не поверит.
Ну зачем Бледному Монаху штаны с бантиками?
Отец Игнатий деловито натягивал на себя чужую одежду. Наряд пах прошлым. Чуть великоват? Пустяки. Подобрать здесь и здесь, туже затянуть пояс… Взятая из дому котомка оказалась кстати: в ней мигом исчезли ряса и сандалии. Преобразившийся монах сунул в ножны оброненный тесак, оценивающе взвесил на руке кошель с монетами; заглянув внутрь, хмыкнул с удовлетворением. И решительно направился именно туда, куда раньше следовал неудачник Пауль, – в сторону квартала Красных Фонарщиков.
Он не задумывался о том, что делает. Время размышлений кончилось. Настало время действия.
Шествующие рука об руку грех и добродетель. Безумный хоровод, в центре которого он, Альберт Скулле… нет, не Альберт – отец Игнатий; или круг замкнулся? Неважно! Важно другое: хоровод прежний, он никуда не делся. Пышет пламенем адской страсти лицо судьи Лангбарда; неземное вдохновение поет в молитве, обращенной к небесам; крики пытуемого под бичом; светлые слезы раскаяния в глазах заключенного, и – тихая радость в сердце: его душа спасена! Грех и добродетель, добродетель и грех…
«Делай что должен, и будь что будет».
Время, последовавшее за ограблением рейтара, он запомнил плохо. Все слилось в сплошную круговерть, откуда лишь изредка, яркими вспышками, высвечивалось: стук катящихся по столу костей, звон монет, кто-то горячо дышит в ухо, разя чесноком и перегаром; булькает разливаемое по кружкам вино, зубы вгрызаются в жесткую, успевшую остыть баранину; нищий орет похабную песню, зеваки вокруг хохочут, на колени падает визжащая девица, она изрядно пьяна и сразу лезет целоваться; под руками – женское тело, горячее, податливое, ладони нащупывают упругие округлости грудей; стонущий шепот: «Ну ты жеребец!.. Жеребец…»; саднят костяшки пальцев, содранные о чьи-то зубы, на полу – пятна крови, тело утаскивают прочь; и снова – хохот, визг, вино льется рекой…
Он очнулся через три дня. На рассвете. И почувствовал: конец. Кураж ушел, карусель остановилась, пьяный угар неумолимо рассеивался вместе с зябким туманом. Пора возвращаться. Монах ощущал усталость пахаря, закончившего тяжелый, но необходимый труд, – какой бы безумной и кощунственной эта мысль ни казалась. Он не испытывал раскаяния, и это пугало его. Может быть, только пока не испытывал?
Кто знает?
Котомка с рясой и сандалиями обнаружилась под лавкой. Быстро переодевшись в пустом переулке и зашвырнув одежду рейтара через ближайший забор, отец Игнатий направился домой.
– Труди, золотце, беги скорей! Святой отец вернулся! В ножки, в ножки кланяйся! Когда б не он, не его молитвы…
Девица упала перед монахом на колени, норовя поцеловать краешек рясы.
– Перестань, Гертруда. Поднимись. Тебя отпустили?
– На вас наше упование, отец Игнатий, святой вы человек! – затараторила кухарка, пунцовая от счастья. – Уж и спрашивать зарекусь, где были, с кем говорили! Сама вижу, лица на вас нет, небось постились да схимничали, чтоб молитва веселей к Небу бежала! А я вам вкусненького наварила, садитесь скорее, кушайте на здоровьице…
К вечеру, зайдя в городскую тюрьму, бенедиктинец узнал у палача Жиля, как повернулось дело. Судья Лангбард, придя на первый допрос, против обыкновения не возбудился, сидел скучный, молчал; едва девице пригрозили плетями – поначалу больше для острастки! – вдруг скривился, велел прекратить и вместо продолжения допроса отправил двух стражников за доносчиком. К полудню того доставили, но Лангбард отдал приказ вначале бросить прохвоста в темницу: пускай, значит, переночует по холодку. На следующий день судья вплотную занялся уже не «ведьмой», а нагловатым рыжим детиной по имени Тьяден, обвинившим Гертруду в колдовстве и наведении порчи. Поначалу детина твердил словно по заученному: дескать, видел в окошко, как Гертруда варила сатанинское зелье, слышал «чертовы слова», а соседка Матильда из-за нее, гадины, дитя скинула, а еще…
Судья слушал вполуха, явно не веря ни единому слову.
Потом, прервав болтовню доносчика, велел Жилю продемонстрировать детине весь палаческий инструмент: от простого кнута до «резного гроба» и ушной воронки. Подробно рассказав о назначении каждой штуковины. Когда Жиль закончил экскурс, мейстер Жодем радушно спросил совета у белого как мел Тьядена: с чего, мол, лучше начать? Детина же в ответ решил начать с чистосердечного раскаяния.
Гертруда? – знать не знаю, и видел-то всего раза два-три. Издали. А возвести на девицу напраслину подговорил его, Тьядена, один незнакомец, с виду торгаш, – не задаром, ясен день, а за горсть полновесных талеров. После десятка плетей (судья ограничился поркой, но детине хватило с избытком) выяснилось, что «незнакомец» Тьядену не столь уж и незнаком. Парень частенько видел его в качестве служки собора Св. Фомы. Так что подозрения отца Игнатия полностью оправдались.
Как ни странно, доносчика Тьядена судья отпустил без приговора или членовредительства. Только строго наказал передать «незнакомцу» из собора, что если он и его сообщники еще раз попытаются строить козни, то вся эта грязная история мигом выплывет наружу, дойдя до папской курии, и тогда никому снисхождения ждать не придется, невзирая на сан и сословие.
А Гертруду проводили домой, к матери.
Теперь отец Игнатий знал наверняка: молодой маг оказался прав.
«Что он читал перед моим приходом? Что?! Гонорий Отенский, „De praedestinatione… et libero arbitrio“? – монах напряг все свое малое знание латыни. Перевод дался на удивление легко, словно некто нашептывал в уши значение чужих слов: „О предопределении и свободе воли“! О предопределении… о свободе…
Он решился к вечеру. Да и без толку идти к судье Лангбарду с утра: ранние часы судья обычно проводил на допросах, позже шел в магистрат и освобождался довольно поздно.