Станционный туалет… Отличный образчик такого подхода к вопросу. Да какой там «туалет»! Нужник, одно ему название. Три-четыре неразгороженных «очка», то есть дырки в дощатом помосте, на который надо взобраться и присесть на корточки, расставив ноги над дырой. И в эту дыру делать свое дело. Желательно попадать точно в дыру. А это не каждому удается. Истерзанные ожиданием этого туалета, пассажиры нервничают, зная, что в любую минуту может раздаться гудок, и их поезд уйдет, никого не дожидаясь. Тут уж не до точности! Я зашла туда один раз и решила лучше терпеть до каких-нибудь кустиков. Все равно я ничего не смогу там сделать. Нельзя даже сказать, что там было грязно. Там было болото. Оно покрывало и пол, и помост, и даже во многих местах стены. Да как же стены? А так. О туалетной бумаге мы в те времена только смутно слышали, а газетку не всегда найдешь. Ну вот, стены и служили иногда. Это требовало известной акробатики, но некоторые ухитрялись.
Я уж не буду рассказывать о том, как я и другие такие же запорные отделывались потом от этого тяжкого бремени. Хватит про грязное и некультурное.
В этом путешествии я впервые увидела, как происходит спонтанное установление социальной иерархии. Собственно, я и в детском доме это видела, и в школе, и в пионерлагере, но не сознавала и не обращала внимания. А здесь это происходило, можно сказать, в лабораторных условиях.
В первые дни наша бригада, человек двадцать пять, представляла собой аморфное сборище людей, не всегда хорошо знакомых друг с другом, поскольку учились в разных группах. Уже на второй день выделилось нечто вроде верхушки, три-четыре человека, наиболее активно распоряжавшихся раздачей пищи и воды, перераспределением мест на нарах так, чтобы те, что поменьше и послабее, были внизу, а здоровые и спортивные чтоб взбирались наверх. Несколько растерявшаяся публика без протеста подчинялась, хотя не все были довольны. А когда протест выбрался наружу, когда начались нарекания и пререкания, было уже поздно. Командная верхушка уже выкристаллизовалась и укрепилась, выделив из себя лидера, парня, которого все стали называть «Папой».
Как и почему так стало, я не знаю. «Папа», на мой взгляд, не отличался ни особым обаянием, ни умом, ни авторитетом. Правда, со временем в нем обнаружилась незаурядная способность к лавированию и компромиссам, часто вполне уместным и полезным. Короче, вождь у нас образовался не из лучших, но и не из худших. При Папе имелась его девушка, очень неглупая и весьма стервозная молодая особа с развитым комплексом превосходства. Однако «Мамой» она наречена не была, оставалась при Папе на должности внештатного советника. А «Мамой» стал симпатичнейший парень Коля, большой и широкоплечий, всегда ходивший, застенчиво пригорбившись. Мама, самый старший в бригаде, уже под тридцать, был человек добрый и деликатный, против власти Папы никогда не выступал, но часто своей мягкостью не давал ему чрезмерно этой властью увлекаться. Вокруг верхушки крутилось небольшое число потенциальных претендентов на руководящие роли, которые поздно спохватились и теперь попеременно то угождали, то досаждали «начальству». А большинство, не страдавшее властолюбием, более или менее подчинялось чужой воле, не желая особо напрягать свою. Криков и споров при этом, разумеется, было много, возникали дружбы и вражды, соперничества и союзничества, как и положено в человеческом сообществе. Но в конце концов разумные распоряжения по большей части исполнялись, те же, что казались неразумными или нежелательными, либо игнорировались, либо корректировались.
А в самом низу общей массы был свой пария, вялый нытик, не умевший и не желавший ни делать ничего толком, ни общаться по-людски. Тут была не школа, поэтому его не били и не издевались над ним, просто не замечали, на слова его не обращали внимания, иногда раздраженно отмахивались. Позавидовать ему было нельзя.
Я во всем этом процессе никак не участвовала. Смотрела со стороны. Я была пришлая, никого здесь не знала, кроме брата и двоих его друзей. Потому мне и удалось так отчетливо и бесстрастно этот процесс пронаблюдать. Позже, когда я вполне стала частью коллектива, мое бесстрастие испарилось, и про наблюдение я просто забыла.
Да, удивительное дело, я стала частью этого коллектива. Я к тому времени уже отчетливо осознавала себя законченной индивидуалисткой, мне неприятно само слово «коллектив» – оно мне кажется похожим то ли на неудачно свернувшуюся в кольцо сороконожку, то ли на гвоздь с загнутым в крючок острием. Мне и слово «причастность», столь девальвировавшее за последние десятилетия, не по душе. «Частность» куда милее. Не хочу я быть причастной ни к великому, ни к малому делу, ни к толпе добывателей, ни к толпе продавателей, ни к толпе телезрителей. Конечно, моего желания чаще всего и не спрашивают. Без всякого вмешательства моей воли, я причастна к роду человеческому, к своему еврейскому племени, к своему веку. А по собственной воле я хочу быть причастна только к своим родным и немногим близким друзьям. Но вот в этот случайный коллектив вошла без сопротивления. Единственный, наверное, раз в жизни. Тут и узнала, что и «причастность» бывает иногда хороша. Очень редко, правда, а мне крупно повезло. Наша разрозненная группка, со всеми своими склоками и разборками, в общежитии и совместной работе сплотилась в некое целое, которое в главном оказалось честным, благородным и высоконравственным. Большая редкость. За что и пострадало – впрочем, лишь слегка. Но об этом позже.
Итак, нужный социальный порядок был установлен и продержался до самого конца, все три летних месяца, пока мы пробыли на целине. Нам выдали армейскую палатку, огромную, на шестьдесят человек. И оставили нас посреди чистого поля. Ну, может, не совсем чистого. Стояли там реденькие ряды чахлых колосков, которые мы немедленно вытоптали, расставляя палатку. Вокруг, куда ни глянь, горизонт был невообразимо далеко. Метрах в пятистах стоял колок, небольшая лесная полоска, а перед ней совсем уже крошечный пруд, высыхавший прямо у нас на глазах. И то и другое хорошо послужило нам, особенно в первые дни.
Кое-какая еда у нас была припасена. Не много – десятка три банок консервов, несколько килограммов пшена, перловки и лапши, сколько-то муки, мешок картошки. На двадцать пять человек раз-другой перекусить. Денег, разумеется, ни у кого не было, но мы не слишком беспокоились: деньги были обещаны, как только мы начнем работать. А пока передвижное сельпо будет давать нам продукты в кредит.
Мы сложили очаг, наварили пшена, разогрели консервы, как следует наелись и пошли устраиваться в нашей просторной палатке. И даже не подозревали, что на ближайшие две недели как следует наедаемся обычной едой в последний раз.
Для начала нас поставили на легкую, простую работу. Привезли на ток и велели лопатить зерно. Зерно лежало длинными валами прямо на земле и выглядело готовым к помолу. Чего его «лопатить»? Грузить, что ли, куда-то? Вроде некуда, зернохранилища нигде поблизости не видать. Я сунула руку в ближайшую кучку и тут же выдернула ее с воплем. Внутри было обжигающе горячо. Из кучки потекла еле заметная струйка дыма. Сразу стало ясно, для чего лопатить. Элеватор имелся только в Кустанае. Грузовиков для перевозки не хватало. Невысушенное зерно лежало на земле по три-четыре дня, а то и неделю. Температура в сырой глубине потихоньку поднимается, зерно начинает тлеть. Если его не трогать, запросто может сгореть.