И все же счастливо-блаженное состояние Рюдигера продолжалось недолго. Все чаще настроение, пребывая в котором он считал, что способен завоевать весь мир, у него сменялось адскими мучениями, когда он не сомневался, что все хотят убить его. И Нина в первую очередь. Он таскал ее за волосы и однажды так сильно ударил по лицу, что у нее пошла кровь носом и сделался синяк под глазом. В тот день она неслышно прокралась вниз по лестнице — Рюдигер мог не пустить ее, заперев на ключ, да и Клара с Карлом не должны были видеть ее в таком состоянии — и пошла к доктору Брауну, просто Брауни, чтобы попросить о помощи. Тот сочувствующе покивал головой и сказал, что всегда предупреждал Рюдигера о том, какие страшные последствия может вызвать применение морфия, равно как и отказ от него. Он дал ей несколько шприцев с каким-то успокоительным. Если будет очень плохо, она должна воткнуть в мужа шприц — в руку, в спину, в ягодицу — все равно, прямо через одежду. В тот же вечер Рюдигер нашел шприцы в ее сумочке, вытащил один, посмотрел на него и завопил:
— Чем это ты колешься? Морфием? — и прежде чем Нина успела что-то крикнуть, вколол себе всю дозу в левую руку. Потом упал как подкошенный и проспал десять часов, а проснувшись, ничего не помнил.
Потом Нине еще пару раз пришлось воспользоваться шприцами, как ей велел Брауни. Рюдигер, уже прихвативший ее за горло, сразу же сваливался на ковер.
Тем не менее он продолжал ходить на работу (он уже был старшим прокурором в суде по делам несовершеннолетних, деятельность в военном суде весьма поспособствовала его гражданской карьере), визировал акты и часами разговаривал по телефону с судьями и адвокатами, но больше не мог готовить свои обвинительные речи. Он тупо пялился на пустой лист бумаги и просил Нину помочь ему. И она читала акты, выпытывала у Рюдигера, как он оценивает данное дело — по большей части он колебался между освобождением и пожизненным заключением, — и потом писала речь. Она была за мягкие наказания. (Речи он произносил без особого труда, если не считать, что жутко потел и литрами пил воду.)
Однажды Нина сидела над безобидным, в сущности, делом — подросток столкнул украденные покрышки по Кальвариенскому спуску и при этом разбил витрину хозяйственного магазина. В это время дятел, стучавший далеко в саду по орешнику, привел Рюдигера в такую ярость, что он вдребезги разбил свои очки о край стола. Тогда ей пришлось выйти в сад и спугнуть дятла, а на обратном пути она шепотом спросила Клару, не может ли та погодить пылесосить, а отец не так громко стучать на машинке. Потому что Рюдигер думает. Услышав это, отец подскочил и закричал:
— А я? Я что, не думаю?
Нина поднялась наверх, отец же продолжал яростно печатать.
Потом Нина заметила, что у Рюдигера появилась подружка. Любовница. (Это была не первая «другая женщина» у ее мужа. Рёзли, например, сбежала, потому что Рюдигер голым вошел в ее комнату со словами: «Ну что, девочка?» — или что-то в этом роде.)
Вначале Нина рыдала и до крови кусала себе губы, потом попросила Рюдигера привести эту Лил — на самом деле ее звали Лилиана — в дом. Все, что угодно, только не эти секреты. И вот Лил пришла, они втроем ели и пили мерло, а потом в гостиной — коньяк. Вскоре все трое уже громко смеялись — вблизи Лил оказалась очень милой — и вдруг очутились в постели, в спальне, раздетые. Грудь у Лил была больше, чем у Нины, да и бедра более упругие, и очень много волос на лобке и под мышками. Нина очень возбудилась и почти получала удовольствие, когда Рюдигер целовал ее, а Лил на них смотрела. Может, Нина протянула руку и потрогала ее грудь, а может, наоборот, Лил погладила Нину. Но когда Рюдигер вдруг отвернулся от нее и его голова исчезла между бедрами Лил — виднелась только волосатая задница, — Нина вскочила и выбежала из комнаты. Она сидела голая в кухне на табуретке, скрестив ноги, накинув кухонное полотенце на плечи, и слушала, как Рюдигер и Лил стонали, приближаясь к пику блаженства.
На следующий вечер Нина и Рюдигер сидели за ужином (поздно ночью Лил все-таки ушла, когда Нина лежала без сна на диване, накрывшись полотенцем), и Рюдигер, положив в рот ломтик жареной картошки, сказал:
— Пересолено!
Нина встала, взяла блюдо с картошкой и выбросила его в окно. И, уже начав, она выкинула и все остальное: тарелки, вилки, ножи, блюдо с двумя бифштексами, салатницу с огурцами, бокалы, вино. Хлеб. Соль. (Этажом ниже отец, Клара и ребенок тоже сидели за столом. С неба летели различные предметы, словно сваливались из космоса.) Рюдигер сидел неподвижно. Нина осторожно закрыла окно и проскользнула в дверь. (Ее уход отец тоже пропустил или почти пропустил. Дело в том, что он уже долго стоял в саду и растерянно смотрел то на небо, то на землю. Небо было чистое и безмятежное. А по всему саду валялись разбитые бокалы, тарелки, солонка. В траве виднелись кружочки огурцов и жареной картошки. У носка его правого ботинка лежал бифштекс. Когда он наконец вернулся к дому, Нина была уже далеко, она шла по дороге, одетая в платье в цветочек, с не собранными в пучок волосами. За собой она везла тележку, на которую были уложены чемодан и несколько альбомов. Плащ. Клара, бледная как мел, стояла у ворот и смотрела вслед сестре. Она стояла там и через полчаса, и через час и вернулась в дом, только когда совсем стемнело.)
Уже на следующий день, а может, через неделю отец услышал, как Клара разговаривает, когда остается одна, пожалуй, именно потому, что одна. Она шептала что-то себе под нос, спускаясь с крыши, и бормотала, идя в подвал. Целый день она бесшумно ходила по дому и вела с кем-то жаркие, едва слышные беседы. Отец подошел к ней, пытаясь понять, что она говорит, — безуспешно — и спросил, все ли в порядке. Клара замолчала, взглянула на него и покачала головой. Прошла в кухню. Через открытую дверь он вскоре опять услышал, как она сдавленным голосом спорит со сковородкой.
Однажды вечером — уже была зима, и в тот день выпал первый снег — Клара пошла на концерт «Молодого оркестра» и вернулась, чего обычно никогда не делала, на такси. (Да их почти и не было во время войны, такси-то.) Возможно, из-за снега. Отец, уже в пижаме, прокричал:
— Ну как концерт? — и продолжил читать книгу «Дорога длиной в тысячу лет» Эрнста Цана[40]. Он собирался написать о ней рецензию — разумеется, разгромную — в кантональном учительском журнале, но при чтении вовсе не нашел книгу такой уж глупой. Отец сидел в так называемой теплой — единственной маленькой комнате, которую они позволяли себе обогревать, — и вдруг услышал из гостиной стон, который тут же оборвался. Потом еле слышный крик, словно рот зажимали руками, звук был не похож на шепот или бормотание. Испуганный. Тогда он положил книгу на столик, на котором Клара держала программки «Молодого оркестра» и несколько реликвий поры Эдвина Шиммеля, и прошел в гостиную. Клара с помертвелым лицом сидела на кушетке и смотрела на него широко раскрытыми глазами, словно видела перед собой смерть. Узнала ли она его? У нее стучали зубы — в комнате действительно было очень холодно, — и она снова издала тот же звук. Словно вой зверя; и правда, когда она подняла голову и разжала зубы (может быть, чтобы прекратить этот стук), она выглядела как волчица, а не как Клара, которую любил отец. Она и была волчицей. Ее загнали в угол, в какой-то угол, откуда она зарычала на отца, когда тот сделал к ней несколько шагов. Он отскочил и поднял руки: