— Что за звуки? — крикнула из столовой Лотта.
Спешно сняв свой подарок, я поставил сонату Шуберта — семь пластинок, которые «Кейпхарт» мог крутить полчаса — и вернулся к столу. По дороге я увидел на рояле фотографию Эдлая Стивенсона[52]в обнимку с моей матерью. Я принес ее в столовую.
— А, это? — Лотта засмеялась. — Его привезли Зиффрины по дороге на благотворительный ужин у Грегори Пека. Вскоре после твоего отъезда в колледж. По-моему, ему было стыдно, что он не заехал во время своей первой кампании. Как будто Норман и после смерти значился в черном списке. Я не виню его. Наоборот, рада, что у него хватило смелости заглянуть в этот раз. Он остановил весь кортеж перед домом.
— Ну да, — сказал я, — знал, что у него — ни единого шанса победить этого тупицу, с которым нам жить еще четыре года.
— Ты правда становишься циником. Он хотел загладить неловкость. Он знал, сколько Норман сделал для него при жизни.
— Он обратно приехал, — сказал Барти. — После Пык-Пек-Пука. Я его видел. Я его слышал. Всю ночь с Лоттой.
— Из-за тумана, — объяснила мать. — Его рейс отменили. Мы провели с ним три дня.
При свете фальшивых свеч люстры я увидел, что она краснеет. И не сдержался.
— Старичок Эдлай. Значит, не зря ходят слухи. Я думал, у него кишка тонка.
— Не говори глупостей, — сказала Лотта. — Можешь схлопотать по лицу.
— Ты в Веке Кали. — Это вмешался Бартон. — Кроме секса, не знаешь других удовольствий.
— Кончай, Барти, ладно? Ты в этом не смыслишь.
Он положил нож. Положил вилку.
— Я смыслю! Я знаю про конверт у тебя в кармане. Я знаю про тебя и Мэдлин. Ты хочешь предаться. Разбудить спящую змею кундалини[53]. Ну, понял — засунуть.
— Господи, этому тебя учат в храме? А что же стало с телесной чистотой?
Ответная улыбка была печальной и ласковой.
— Непросветленному эта чистота не дана. Раньше всего ты должен понять, что истинное соединение не между низкими материями, а между Шивой и Шакти, космическим сознанием и космической энергией.
— Ладно. Понял. Передай масло.
Будда снова улыбнулся.
— Я понимаю, ты хотел пошутить. Но шутка обернется против тебя, брат. Если бы только ты мог понять, что ты упускаешь в садхане[54]. Это не возня в темноте и не рычанье, какое слышишь у животных на скотном дворе.
Я бросил салфетку; я стал подниматься, но он поднял ладонь, и я опустился на место.
— Просветленные омывают друг друга с головы до ног. Дыхание их напоено кардамоном. Комнату наполняет лиловый свет. В вазе стоит алый гибискус. Девата бхава сидхайя[55], поют любовники. Он смотрит на ее нагие формы и видит Сапфировую Деви, воплощение блаженства. Он передает ей истинное знание, трогая ее сердце, голову, ее глаза, шею, мочки ушей, груди, руки и пуп, бедра, ступни и йони[56]. Она поднимает ноги и подтягивает колени к груди. Только тогда половые органы мужчины и женщины, Шива и Шакти, могут вступить в контакт.
Бартон сидел справа от меня и спокойно говорил. Я думал, Лотта закричит. Уйдет из-за стола, расплачется. Не мог представить себе того, что увидел, повернувшись налево: она сидела с красным лицом, поставив локти на стол и подперев руками голову.
— Теперь лингхам[57]входит в йони, но без вульгарных толчков и волнения. Любовники неподвижны, мирно вбирают токи наслаждения, которые проходят между ними и поднимаются через чакры[58]к тысячелепестковому лотосу на вершине спинного хребта. Это соединение богов длится тридцать две минуты. Так просветленные достигают и чистоты тела, и освобождения от него и от всего материального.
Он замолчал. Лотта взяла свой стакан с водой, звякнув льдинками, и выпила до дна.
— Тридцать две минуты! — изумился я. — Бедный Эдлай.
Смеха не было. Стало тихо. Только в большой комнате торопливо тикали старинные французские часы.
— Смотрите! Смотрите! Смотрите! — Мой брат откинул голову. Во рту у него была вересковая трубка и, не выпуская из зубов чубук, он говорил: — Барти в Йеле. Барти едет в колледж!
Пять дней ползли. Мне надо было написать курсовую. Мне полагалось закончить «Влюбленных женщин»[59]. А я вместо этого надел теннисные туфли, шорты и впервые за несколько месяцев стал играть в теннис. Большинство из старой компании уже околачивалось на кортах в Ла-Сьенеге. Многие из них — Моек, Фокс, Верисман, младший Ковини — тоже вернулись после первого семестра в колледжах. В какой-то из дней, после того как я обыграл Моска в трех сетах, он объявил, что двадцать восьмого они едут в Тихуану, и спросил, поеду ли я с ними. «Давай, Утенок, — уговаривал он. — Не пора ли уже?» Цель поездки мне была ясна. Я сказал Пингвину (у нас у всех были прозвища, мое объяснялось тем, что у меня широкий рот, а второе имя — Дональд): «подумаю». Но я знал, что Мэдлин приедет в сочельник, и мне нет надобности участвовать в их ритуале — дефлорации первокурсников.
Наступил сочельник. Лотта уехала к Бетти — та давала вечер в честь своего первого абстрактного экспрессиониста. Барти вернулся из храма Веданты. Колбаса, которую мать оставила томиться на плите до его прихода, лопнула и выпустила в кастрюлю что-то похожее на молоко. Пустынный ветер шелестел в пекане, стучал орехами. На Сан-Ремо горели фонари. Отец Мэдлин привез ее с вокзала Юнион под вечер. Из окна над гаражом я видел, как она вылезла из машины. Я не стал звонить. Не пошел туда. Даже не зажег свет, чтобы показать ей, что я дома. Я знал, что вечером она придет через садовую калитку, — и действительно, в начале десятого она осторожно прошла по гравийной дорожке между фиолетово-желтыми анютиными глазками. Я открыл заднюю дверь.
— Здравствуй, Ричард.
Свет упал на нее, и я увидел, что ее волосы острижены на уровне подбородка. Шея над треугольным вырезом блузки с короткими рукавами загорела до цвета сиены в моих пастелях. Она сжала мою ладонь обеими руками. Я сделал шаг и прижался к ней.