Мистер Бриндли всегда вздыхал, когда думал о таких осложнениях. По привычке он взглянул в сторону кустов перца. Его недовольство одаренностью, выходящей за рамки обыденности, показалось ему мелочным. Но он находил характерным то обстоятельство, что именно те девочки, ради которых он предал свои принципы одинакового обхождения со всеми детьми, все время избегали общения с другими. Как и ожидал, он увидел, что маленькие черноволосые интервентки сидят в кустах. Его раздражала мысль, что они, похоже, еще и в свободное время учатся, да еще, пожалуй, говорят друг с другом по-немецки, хотя общение на иностранных языках во внеучебное время было строжайше запрещено.
Директор ошибался. Инге говорила с Региной по-немецки только тогда, когда уж совсем не знала, как это сказать по-английски. То, что она нежданно-негаданно снова встретилась со своей подругой из «Норфолка», уже само по себе было счастьем, и еще у нее был ярко выраженный инстинкт аутсайдера, предписывавший не бросаться в глаза больше, чем это было необходимо. Так Инге, неосознанно и безошибочно, подталкивала Регину к освобождению от безъязыкости, чего она сама добилась несколькими месяцами раньше.
— Теперь, — сказала она, когда Регине впервые позволили сесть с ней рядом, — ты можешь говорить по-английски. Нам больше не нужно шептаться.
— Да, — подтвердила Регина, — теперь нас все понимают.
Это были две подруги по несчастью, две сверстницы, но очень разные по своей природе. Инге считала Регину доброй феей, которую она освободила от мук одиночества. Регина даже не пыталась подружиться с одноклассницами. Они восхищали ее, но ей вполне хватало Инге. Обе девочки чувствовали, что присоединиться к остальным ребятам им мешал не только языковой барьер. Веселые, грубоватые дети колонистов, наслаждавшиеся жизнью, несмотря на неумолимый распорядок школы, знали только настоящее.
Они редко говорили о фермах, на которых прежде жили, и почти всегда без тоски вспоминали о своих родителях. Они презирали тоску по дому у новеньких, высмеивали все, что им было чуждо, и испытывали отвращение в одинаковой степени как к физической слабости, так и к успехам в учебе. Ни холодный душ в шесть утра, ни длительная пробежка перед завтраком, ни подгоревший батат с жирной бараниной на обед, ни даже издевательства старших школьников, ни штрафные работы, ни порка не нарушали безмятежной непринужденности детей, которых и родители воспитывали очень строго.
По воскресеньям они с большой неохотой принимались за обязательные письма родителям, в то время как Инге с Региной считали эти часы кульминацией всей недели. Хотя веселым это занятие тоже не было, ведь они знали, что родители не понимают писем, написанных по-английски, но у них не хватало мужества поделиться этим с кем-нибудь из учителей. Инге выручали маленькие картинки, которые она рисовала на полях, а Регина делала приписки на суахили. Обе подозревали, что нарушают школьные законы, и в церкви каждое воскресенье умоляли Бога помочь им. Так решила Инге.
— Иудеям, — объясняла она каждый раз, — можно молиться и в церкви, надо только скрестить пальцы.
Она была практичной, решительной и превосходила свою подругу в силе и ловкости. Фантазии у нее не было, и вовсе не было таланта Регины наколдовывать из слов картинки. С тех пор как подругам не приходилось больше убегать в родной язык, чтобы понять друг друга, Инге наслаждалась описаниями Регины, как дитя, которому мать читает книгу.
Подробно, во всех деталях, полная тоски и одурманенная воспоминаниями, Регина рассказывала ей о жизни в Ол’ Джоро Ороке, о своих родителях, Овуоре и Руммлере. Это были истории, переполненные желаниями, которые она вызывала к жизни из тонких миров. Они заставляли ее тело гореть, в глазах появлялась соль, но они были и большим утешением в мире равнодушия и принуждения.
Регина умела и слушать. Все время расспрашивая Инге о ферме в Лондиани и о ее матери, которую хорошо помнила по «Норфолку», она заставляла Инге тоже воспринимать воспоминания как досрочное возвращение домой. Обе девочки ненавидели школу, боялись одноклассников и не доверяли учителям. Тяжелейшей ношей были для них надежды, которые на них возлагали родители.
— Папа говорит, я не смею его опозорить и должна быть лучшей в классе, — рассказывала Инге.
— Мой тоже так говорит, — кивала Регина. — Я часто думаю, — прибавила она в предпоследнее воскресенье перед началом каникул, — лучше бы у меня был дэдди, а не папа.
— Тогда бы твой отец не был твоим отцом, — решила Инге, которая всегда долго медлила, прежде чем отправиться вслед за Региной в страну фантазий.
— Нет, это был бы мой отец. А вот я была бы совсем не Регина. С дэдди меня бы звали Джанет. У меня были бы длинные белокурые косы и форма из такой толстой ткани, которая бы нигде не жала. И везде был бы нашит герб, если бы я была Джанет. Я бы умела играть в хоккей, и никто бы не стал на меня таращиться только потому, что я могу читать лучше, чем другие.
— Да ты бы вообще не умела читать, — вставила Инге. — Джанет же не умеет. Она здесь уже три года, и все еще в первом классе.
— Ее папе наверняка все равно, — упиралась Регина. — Все любят Джанет.
— Может, потому, что мистер Бриндли летом ездит с ее отцом на охоту.
— С моим он бы никогда не пошел.
— А твой отец охотится? — спросила Инге озадаченно.
— Нет. У него нет ружья.
— У моего тоже, — успокоилась Инге. — Но если бы у него было ружье, он бы всех немцев насмерть перестрелял. Он ненавидит немцев. Мои дяди тоже их ненавидят.
— Нацистов, — поправила ее Регина. — Мне дома запрещают ненавидеть немцев. Только нацистов. Но я ненавижу войну.
— Почему?
— Это все из-за войны. Ты, что ли, не знала? Перед войной нам не надо было ехать в школу.
— Еще две недели и два дня, — подсчитала Инге, — и все закончится. Тогда нас отпустят домой. Вот что, — засмеялась она, потому что идея, только что пришедшая ей в голову, была забавной, — я могу называть тебя Джанет, когда мы будем одни и никто не будет нас слышать.
— Да ну. Это же просто игра. Когда мы одни и никто нас не слышит, я и не хочу быть Джанет.
Мистер Бриндли тоже жаждал каникул. Чем старше он становился, тем дольше тянулись три месяца школы. Жизнь с детьми и коллегами, которые все были моложе его и не разделяли ни его взгляды, ни идеалы, больше не приносила ему радости. Время перед каникулами, когда ему приходилось читать экзаменационные работы за весь семестр и выписывать табели с оценками, так изнуряло его, что приходилось наверстывать время по воскресеньям.
Хотя он до смерти устал и мир для него сузился до монотонной смены красных и синих чернил, мистеру Бриндли тотчас бросилось в глаза, что маленькие беженки, как он их все еще называл про себя, снова особенно хорошо сдали экзамены. Он ожидал раздражения, которое вызывало у него любое отклонение от нормы, но, к своему удивлению, констатировал, что привычное неприятное чувство не появилось.