Рассказывая, папа брезгливо вглядывался в свой сэндвич с тунцом. Где-то часы пробили четыре.
— О! Час его прогулки! — воскликнул отец. — В это время ему нужно как следует пропердеться.
Я тупо поглядел на отца:
— Ты о ком?
— Ну, догадайся о ком! От страха его раздувает, он становится, как воздушный шар, и за два часа до выхода на сцену надо это все выпустить, не то месье взорвется. Однажды под давлением газов его подтяжки лопнули как раз в ту минуту, когда он садился за фортепиано. Пришлось дежурному пожарнику в последний момент отдать ему свои. Горовиц играл великолепно, и восхищенный пожарник сказал после концерта, чтобы господин музыкант оставил себе эти подтяжки, потому что с ними он как на крыльях летает.
Откуда Димитрий все это выкопал?
— Не одна только твоя бабушка в курсе дела! Лично я знаю этого типа так, словно сам породил его на свет.
Папу снова прихватило. Сморщившись от боли, он протянул мне нетронутый сэндвич и почти бегом направился к заиндевелым кустам рододендрона. Надо будет серьезно заняться его простатой. Я пристально всматривался в аллею, меня не отпускала несбыточная надежда на то, что сейчас здесь появится шарик-Горовиц под ручку с Вандой. Я безмолвно подыхал со смеху, вспоминая обо всей этой истории с утечкой газов и ниспосланным свыше пожарным. Потом, немного успокоившись, попытался представить себе, какое это страшное испытание — выходить на сцену, тем более — когда тебя ждут, чтобы поквитаться. Сразу припомнилось, как я сам, вместе с пятью другими кандидатами, ожидал своего первого устного экзамена в интернатуру. Мы так сдрейфили, что были все зеленые и то и дело бегали в сортир.
Я оглянулся. Папа исчез в зарослях рододендрона. Я встал со скамейки и обошел эту живую изгородь, мне было смешно, но внутри что-то царапало. Папа был все еще занят тем, что «вынуждал рыдать Циклопа»: он согнулся вдвое от боли и брызгал кровью в снег.
До отеля мы добрались на метро. Молча.
— Господин Радзанов, вам записка.
Папа подошел к портье. Тот протянул ему таинственное послание. Они о чем-то поговорили. Потом папа как ни в чем не бывало вернулся ко мне. В лифте я спросил, о чем это они с портье перешептывались.
— Разве ты знаком с кем-нибудь в Нью-Йорке?
Его передернуло, будто он страшно удивился, как я мог задать ему такой вопрос.
— Ни с кем, кроме Горовица!
Может быть, он давно наладил связь со старым другом? В конце концов, тут не было бы ничего странного…
Нам следовало объясниться, но я не знал, с чего начать. Я никогда не умел к нему подступиться. И подождал, пока мы окажемся в номере, чтобы загнать его в угол.
— А что, пап, давно это с тобой?
— Ты о чем?
— С каких пор ты красишь листья в красный цвет?
— Не лезь не в свое дело.
— Интересно! Ты хочешь, чтобы я стал врачом, и при этом не разрешаешь даже побеспокоиться о твоем здоровье!
— Это разные вещи.
Тут все, что долгие годы копилось у меня на сердце, разом выплеснулось — почти что против воли.
— Знаешь, а ведь ты весь в свою мамочку!
— Не понял.
— А по-моему, яснее некуда.
— Доведи мысль до конца, пожалуйста.
— Не могу! Моя проблема в том, что я так и не научился додумывать до конца. Всегда наступал момент, когда ты либо вмешивался, либо применял власть.
Папа растерялся. И хуже всего было то, что он вовсе не притворялся растерянным, он на самом деле не мог себе представить, чтобы я так думал, и уж тем более — не ожидал от меня такое услышать.
Он вынул из пачки сигарету. Я посмотрел на часы. Времени у нас оставалось совсем немного — банальная формулировка, при нынешних обстоятельствах приобретающая драматический смысл. Я вынул из чемодана наши парадные костюмы. Отец курил, уставившись в кирпичную стену. Мне хотелось бы взять свои слова обратно, помириться с ним, но он улегся на кровать, чуть согнув ноги, выбирая позу, в которой было бы не так больно, — и молчал.
— Ты что, не хочешь идти?
— Это твой бог, не мой. Хотя я терпим к любой религии.
Бедный папа. Он дошел до крайности. Надо было бы вызвать такси, поехать в ближайшую больницу, сделать ему укол морфия, чтобы, по крайней мере, уменьшить его страдания.
Я надел костюм и стоял пингвин пингвином.
— Время! — сказал папа. — Иди уже наконец.
— Билеты… они у тебя…
Папа чуть-чуть приподнялся и достал из кармана брюк старенький бумажник. Вытащил оттуда билеты, протянул мне.
— Спасибо.
Он продолжал что-то искать в бумажнике с озадаченным видом.
— Ты это ищешь? — Я показал ему снимок с балеринкой. — Фотография выпала у тебя из кармана пиджака.
Я немного выждал, надеясь, что он прольет свет на загадку, но только даром потерял время. Отгородившись от меня своей болью и своей тайной, папа все так же тупо разглядывал кирпичи.
Ни за что на свете я не отказался бы от этого концерта! И никогда в жизни папа не согласился бы, чтобы я его пропустил. Недавние папины откровения насчет Лопоухого заронили в меня сомнение: уж очень они не вязались с портретом, который рисовала бабушка, когда все ее усилия были направлены на то, чтобы заставить папу играть, пользуясь славой Горовица как мулетой. Для очистки совести мне нужно было увидеть и услышать самому, а открыть все, что должно быть открыто, мог только концерт в Карнеги-холле, этом неоренессансном храме музыкальной славы с несравненной акустикой. Открыть всё мог только концерт Горовица — не больного или даже просто ослабленного, а готового, по его собственному признанию, свернуть горы.
Как только я туда пришел, до меня донеслись слухи, что концерт едва не сорвался, потому что Димитрис Митропулос[39], дирижер, приглашенный сначала, слег с гриппом. Слава Богу, его заменил Джордж Селл[40]— правда, этот не успел подготовиться. Входя в зал, я раздумывал, стоит ли радоваться неотмене. Может быть, было бы лучше, если бы внезапный поворот судьбы помешал мне сопоставить детские мечты с реальностью…