Голова кружилась, исчезала крыша, дом, исчезала тюрьма и несуразный Йенспилс. Становилось немного жутко и весело.
Рыжая Линда появилась из чердачного окна. В белом поварском халате с плохо отмытыми пятнами ржавого цвета и в домашних тапках с помпонами. Под мышкой она сжимала скатанное в трубу тощее солдатское одеяло. Громыхая кровлей повариха протопала мимо, не заметив меня. Она тоже смотрела на облака. Расположилась у трубы, вынула пачку «Примы» и спички. Расстелила одеяло, на мышином сукне белела трафаретная надпись «из санчасти не выносить».
Линда скинула тапки, расстегнула халат.
Я вжался спиной в жесть крыши, как камбала в песок, я почти перестал дышать. До Линды было всего шагов пятнадцать. Я видел всё. Её спина и плечи были усыпаны конопушками, а волосы на лобке оказались ещё рыжее, чем на голове. Она села, лениво потянулась, закинув за голову большие белые руки. Вместе с руками поднялись две полных груди, округлых, с бледно-розовыми сосками. Два мраморных шара – я таращился до рези в глазах, не моргая. Сердце моё колотилось в кровельную жесть. Стук, усиленный мембраной крыши, мне казалось, разносился до самых окраин Йенспилса, подобно колокольному набату.
Линда взлохматила волосы, провела ладонями подмышками, понюхала пальцы. Потом зачем-то принялась мять живот и бока, прихватывая жирные складки. Закончив, она закурила, сплюнула табачную крошку и растянувшись на одеяле, раскинула руки крестом. До меня долетел кислый запах «Примы». Я сглотнул, во рту пересохло. Внизу, наверное у Силевёрстовых, зарыдал младенец. Соседка Маркова говорила, что у ребёнка синдром Дауна, как у её Толика. И что она-то уж в этих делах как-нибудь разбирается. В это время Линда выпустила в небо клуб дыма, выставила круглые коленки и медленно развела ноги. Золотистый пук на лобке вспыхнул в невинных лучах майского солнца точно клубок медной проволоки. Лицо моё пылало, вывернутую шею свело, я боялся пошевелиться.
Линда глубоко затянулась, выпустила дым. Выставив руку, ловким щелчком выстрелила окурком. Бычок, описав дугу, исчез за краем крыши. От пота моя рубашка прилипла к спине. Повариха зажмурилась, мне показалось – задремала. Об этом можно было только мечтать. Я осторожно вдохнул, звук вышел сиплый, с присвистом.
В «Ниве», в этом целомудренном учебнике жизни для семейного чтения, эротики касались деликатно, если не сказать – робко. Щекотливая тема возникала лишь в разделах живописи и скульптуры. Об этом журнал писал много, подробно растолковывал сюжеты картин, рассказывал про непростую жизнь живописцев и скульпторов. Но вот статуя Давида итальянского мастера Буонаротти цензуру не прошла, мраморные гениталии юноши строгий ретушёр прикрыл фиговым листком. Плотоядный Рубенс был представлен скучными библейскими сюжетами, Тициан, Рембрандт и Гойя тоже выглядели занудными портретистами, изображавшими исключительно старух и нищих. Тогда, в тринадцать лет, моя осведомлённость в сфере сексуальных отношений представляла собой коллаж из подсмотренного, подслушанного, невразумительного вранья старшеклассников, да ещё затёртых серых фотокарточек, переснятых местными эротоманами из заграничных порнографических журналов.
Нет, повариха не заснула. Линда лежала с закрытыми глазами, одну руку она закинула за голову, другой поглаживала живот. Её пальцы добрались до лобка, она сонно поскребла рыжие кудряшки и соскользнула вниз. Чёртов младенец продолжал орать. Облака над нами плыли вертикально вверх, перпендикулярно крыше. Линда издала урчащий звук. Как кошка, лакомящаяся сметаной. Я осмелел, чуть приподнялся и вытянул шею, чтобы улучшить угол обзора. О да! – теперь мне стало видно всё – её ладонь, сжимавшую низ живота, пальцы с розовым лаком, синяк на ляжке и даже румянец, проступивший пятнами на шее и груди. Её большое белое тело покачивалось в плавном дремотном ритме, мне стало казаться, что я слышу эту мелодию. Тогда я был дурак и невежда, сегодня могу уверенно сказать – то был Равель. Шаманское бормотание барабанов, меланхолия алчных скрипок, сладострастный шёпот кларнетов – чистая ворожба! Волны, манящие волны, плавно катили одна за другой. Малиновый сироп – повариха качалась на тягучих волнах, плыла в медовом трансе. Её царское тело, бесстыжее, словно выставленное напоказ, сочилось похотью. В жизни я не видел ничего упоительней!
По моему виску в ухо сползла щекотная капля. Зуд проскользнул в гортань, безумно защекотало с носу. Беспомощно захлопнув ладонью рот и зажав обе ноздри, я зажмурился и чихнул.
Чих вышел от души – крепкий и звонкий, как рык бодрого льва.
Земная ось заскрежетала, мир остановился. Болеро оборвалось на полуноте. Эхо от моего чиха ещё улетало в синюю бездну неба, а Рыжая Линда уже стояла на четвереньках. Прикрывая локтем грудь, она пыталась дотянуться до халата. Её глаза вперились в меня, испуг перешёл в удивление, удивление сменилось яростью.
– Маука! Дырса сукат! – повариха угрожающе понизила голос и перешла на русский. – Ах ты… поганец! Паскудник!
Я съёжился. Повариха выдала цветастую тюремную тираду, из которой я смутно понял, что мне грозит кастрация. Латышский акцент делал речь Линды ещё страшней – таким манером в фильмах про войну говорили фашисты – эсэсовцы и гестаповцы в чёрных мундирах. Которых по традиции у нас играли прибалтийские актёры.
– Дрочило-мученик! Шпынь! Подглядывать взялся, сучонок недоё…
– Не подглядывал я, – мне удалось выдавить.
– Айзвериес! – рявкнула она по-латышски. – Чего ты там бормотаешь?! А ну поди сюда!
Я поднялся. Глядя в сторону, поплёлся к ней.
Стоя на коленях, Линда застёгивала халат. Подняла злое лицо и усмехнулась.
– Да ты ж с нашего дома! – повариха всё-таки узнала меня. – Ты это… Сын Катьки-буфетчицы…
Я обречённо кивнул.
– Вот мамка тебя выпорет! Ремнём! – кровожадно пообещала повариха. – До мяса! Жаль папки нет – тот бы просто голову оторвал!
– В Антарктиде он. На станции.
– Ага! На станции! – повариха развеселилась.
Я насупился.
– Сбежал, – буркнул. – Знаю. Врёт мамаша про Антарктиду.
Повариха хмыкнула, хотела что-то сказать, но промолчала.
– Да и мамаша не выпорет, – расхрабрился я. – Её дома почти не бывает. А когда дома – пьяная. Не выпорет. Нет.
Линда прищурилась, разглядывая меня, розовым ногтем почесала нос. Нос у неё тоже был в конопушках. А вот глаза оказались почти бирюзовые. Голубые в зелень. Серёжки у моей мамы были такие – с бирюзой.
– А зачем на крыше? – спросила.
– Никого нет. Никто не лезет. Можно придумывать…
– Чего придумывать?
– Ну… – я растерялся. – Всякое можно придумывать… Про пиратские сокровища, про рыцарей можно… Знаете, какие истории бывают! Про мушкетёров, про индейцев! Или вот – офигенная история! Жил один моряк, кажется, в Марселе…
– Где?
– Ну, во Франции, в общем. У него была невеста – Мерседес звали. Красивая – жуть!
– Ага! Видать та ещё гусыня!
– Ну да! Так вот один мужик решил эту Мерседес отбить у моряка. Он написал в полицию