отсюда попрут… Но-но-но, не очень. Ты пока один раз выругаешься, я сто успею. Пошли лучше на Неман.
Он подхватывал под мышки Стася, и тот повисал на своем мучителе, упитанном и благополучном сыне часовых дел мастера… Еле двигая полуотнявшимися ногами, Стась брел с его помощью к родной реке. Он понимал, что ему уже никогда не плавать в Немане, но все равно жить без реки не мог.
На берегу их обычно встречал Михась Дубовик.
4
В свои пятнадцать лет Михась был человеком многоопытным. Людей он делил на три категории: вредных, бесполезных и нужных. Вредными были, конечно, фрицы, полицаи и прочие фашистские гады, которые угнали мать и старшую сестру в Германию. Сам он по приказу матери спрятался тогда под лодкой на берегу и в эшелон не попал. Но зато потом пришлось скрываться по подвалам, потому что дом Дубовиков полицейские спалили.
Мать и сестра из Германии так и не вернулись. Не вернулся из партизанского отряда и отец-железнодорожник. Сейчас Михась жил у глухой старухи-побирушки, которая была существом абсолютно бесполезным. Кроме крыши над головой, от нее ничего урвать было нельзя. Да Михась ничего от нее и не хотел. Он считал себя обеспеченным человеком. Скоро год, как он работал сортировщиком на табачной фабрике и получал там паек и зарплату. Правда, пятисот рублей хватало по рыночным ценам, чтобы купить пару потрепанных башмаков, но у Михася был дополнительный источник доходов…
Нужными для себя он считал франтоватого экспедитора фабрики и сумрачного долговязого вахтера в проходной будке. Когда дежурил длинный, экспедитор засовывал Михасю под рубаху и в штаны десятка полтора сотенных пачек «Казбека», и Михась бесстрашно выносил их с фабрики. Если бы ему сказали, что он вор, он бы очень удивился. Украсть можно у человека, и это подло, да и то смотря у кого украсть. При немцах Михась проникал в вестибюли офицерских столовых, очищал карманы шинелей от рейхсмарок и ничуть не чувствовал себя вором.
К советскому офицеру он, разумеется, в карман не полезет. Но фабрика — это не человек. И потом, у нее нет хозяина. По радио говорят, что она народная. А он что, разве не народ? Да и делают там сотни миллионов папирос. Десяток пачек разве потеря для фабрики?
Сам Михась папиросы не продавал. По указанию экспедитора он относил их пану Шпилевскому. Раз или два в месяц тот давал Михасю по сторублевой бумажке. Потому Шпилевский был тоже человеком нужным. «Патрэбным», — как говорил Михась на родной белорусской мове.
В доме часового мастера он и познакомился с Казиком и со Стасем.
Отношения с сыном часовщика у Михася сложились странные.
— Спекулируешь! — уверенно сказал Казик Михасю, когда тот в первый раз вышел из комнаты его отца.
Разговор происходил на крыльце. Михась оглянулся на окна, смазал пухлого Казимира по носу и только потом осведомился:
— Тебе кто накапал?
Как ни странно, Казик не заревел.
— А я сам догадался, — невозмутимо ответил он. — Раз от таты вышел, значит — коммерция. Ты меня не бойся. И не дерись. А то скажу отцу, и весь твой бизнес — ф-фук!
Михась снова замахнулся, но не так решительно. Он почувствовал, что в словах Казика есть правда.
Такое чувство было нестерпимо унизительным, и Михась постоянно искал случая поставить Казика на место. Поводом послужил больной Стась.
— Ты чего же, зараза, хворого человека заставил зимовать в холодной комнате? Забыл, что теперь не панские времена, — сказал он однажды Казимиру. — Заявить вот в горсовет, оттуда вам быстро напомнят, какая сейчас власть.
— А я комнатами не распоряжаюсь, — возразил Казик. — И в горсовет ты не заявишь. Если власть сейчас не панская, то и не воровская.
— Сволочь ты буржуйская, — бессильно выругался Михась.
Свой сегодняшний невеселый рассказ Лешке о печальных делах семьи Мигурских Михась закончил странным словом «альтиматым».
— Чего? — не понял Лешка.
— Ну, велела им вчера эта пани Шпилевская немедля выматываться из дому. Поставила этот самый…
— Ультиматум, — рассеянно поправил Лешка.
— Нехай так. И они в веску собрались к какой-то дальней родне. А чего им делать в деревне? Они же городские. Там и докторов хороших нет. Помрет Стась. Давай будем думать, что делать. У тебя брат, кажись, большой начальник в городе.
— Ну… не знаю, — неуверенно сказал Лешка. — В обкоме комсомола работает. В армии старшим лейтенантом был.
— Армия уже не в счет, — отмахнулся Михась. — А вот обком — это да. Ты, может, втянул бы брата в это дело? А то, ей-богу, загнется пацан.
У Лешки защипало в носу.
— Я купнусь, — невнятно сказал он и нырнул с плота.
Он плыл к отмели и думал о том, что был круглый дурак, когда с пятое на десятое читал книжки о прежней жизни. Ну, о той, до революции, когда еще везде существовала несправедливость, всякие купцы, банкиры и прочие домовладельцы. Считал, что все это давно кончилось, а значит, незачем и голову забивать грустными историями. Куда веселее читать о пиратах и сыщиках. И вот, оказывается, не везде это прошлое стало прошлым. А он понятия не имеет, как надо действовать в таких случаях. И ничего подходящего не может вспомнить из тех книжек, где герои боролись с несправедливостью. Выходит, что он законченная балда, хотя и перешел в седьмой класс.
Усталый от плавания и самокритики, Лешка выбрался на плот. Он не успел еще ничего придумать и потому спросил:
— А чего этой пани вдруг приспичило? Жили-жили, и вдруг немедленно выметайтесь.
И тут выяснились интересные подробности. Рассказал о них уже сам сын часового мастера. То ли по глупости, то ли из-за обиды на папашу.
— Не надо было Стаськиной матери совать нос в чужие бумаги, — сказал Казик.
— Она не соо-о-вала. Она не… не-грамотная, — возразил Стасик.
— Все равно наделала такой суматохи, что батя стал весь белый, а плешь синяя. Я под дверями сам слышал, как он орал: «Донесет, погибли, к белым медведям загонят!» А мать сказала: «Уедут, так и не донесут. Я им денег дам».
Мать Стася мыла в мансарде окно и случайно нашла завалившуюся за наличник бумажку. Она сразу же отнесла ее пану Августу. Лысина Шпилевского приобрела аквамариновый оттенок.
— Вы… вы умеете читать по-немецки? — почему-то шепотом спросил он квартирантку.
— Я и по-польски-то один класс кончила, — усмехнулась бледными губами мать Стася.
— Врете! — хрипло сказал Шпилевский.
Женщина удивленно и обиженно раскрыла глаза.
— Я, я умею по-немецки, — сунулся изнывавший от любопытства Казик и подскочил к бумаге, которую отец положил на стол.
От полновесной затрещины